Критерий демаркации.
13.
Позитивистские трактовки отношения философии и науки привлекают к себе внимание, прежде всего, высокой степенью своей логической однозначности. По возможности избегая расплывчатых абстрактных рассуждений, не соответствующих духу современной теоретической научности, представители этого философского направления сосредотачиваются на поиске т.н.
критерия демаркации, т.е. некого эмпирически фиксированного признака, который в любой эмпирически мыслимой ситуации позволял бы нам отличать философское или метафизическое говорение от подлинно научного.Примечательно также то обстоятельство, что подобно всем прочим системам из рассмотренного выше ряда, позитивизм занимает откровенно антифилософскую позицию, однако наличное философство- вапие отрицается здесь не с позиций будущей позитивистской философии, чьи основания еще только закладываются в настоящем, а с позиций реально наличествующей научности, высоким критериям которой реально сущая философия, за исключением одного лишь позитивизма, пе соответствует ни в малейшей степени.
B этой связи примечательно свидетельство американского исследователя М.Вартофского, указывающего, что “одним из важных аспектов, характеризующих историю философии науки последних 70-80 пег, является борьба позитивизма XX века против метафизики. Центральной задачей работы Э.Маха и его преемников ( М.Шлика, ІѴКарнапа, О.Нейрата, Г.Рейхенбаха, Р. фон Мизеса, К.Гемпеля, I '.Фсйгля и др.) было устранение метафизики как выражения всего того, что воспринималось обскурантистским, эмпирически бессмысленным и, следовательно, антинаучным (или в лучшем случае не научным). Начиная с самых ранних формулировок принципа экономии
* і иг мышления и единства науки Маха, на протяжении всего развития логического позитивизма и его перехода в логический эмпиризм попытки устранения метафизики шли в двух направлениях: (1) посредством теории значения и референции хотели показать, что метафизика лишена значения, или, буквально говоря, бессмысленна, и (2) посредством сведения классических онтологических точек зрения к альтернативным языковым структурам устранения метафизики пытались достигнуть за счет принятия прагматических критериев целесообразности в качестве основы выбора одной из таких лингвистических структур” (*II.25.
С.45-46).
Здесь мы сталкиваемся с наиболее жестким, редукционистским (*II.25. C.109) критерием демаркации, согласно которому
“Всякое подлинно научное утверждение осмысленно, а всякое подлинно философское (метафизическое) утверящение бессмысленно”.
B историческом плане подобное, на первый взгляд, весьма экстравагантное утверждение явилось естественным следствием специфически позитивистской интерпретации кризиса физики конца XIX - начала XX в.в. (См., напр. *III.6.), повлекшего за собой крушение господствовавшей на протяжении двух столетий ньютонианской парадигмы. Возвращаясь к использованной выше метафоре, мы можем констатировать, что подобно тому, как уже выросшие, но еще недостаточно самостоятельные дети склонны объяснять свои жизненные неудачи дурным влиянием родителей, внушивших им извращенные представления о реальном мире и нашем месте в нем, так и позитивизм, реинкарнационно отождествивший себя с самосознанием науки, пытался интерпретировать ее “болезнь” в качестве естественного проявления “родимых пятен” метафизического стиля мышления в структуре позитивной научности.
По мнению позитивистов, научное знание оказалось предельно “замусоренным” пустыми и бессодержательными конструкциями, позаимствованными, прежде всего, из философии. B этой связи целесообразными представлялись всевозможные программы очищения естествознания от чужеродных концептуальных элементов, и здесь, прежде всего, следует указать на операционализм Бриджмена (*III.4.), психологическая подоплека которого весьма проницательно раскрывается Дж.Агасси. “П.У.Бриджмен, - указывает он, - был потрясен эйнштейновской революцией и пришел к выводу, что задача философа заключается в предотвращении таких печальных потрясений посредством обеспечения максимума стабильности в науке. И он попытался реформировать науку, выдвинув требование, чтобы все научные понятия либо истолковывались операционально, либо отбрасывались: например, понятие “длина” должно обозначать измерение длины.
Концепция Бриджмена была превосходной не только вследствие своей замечательной стройности, но и потому, что стремилась к реформе науки, а не была обычным философским одобрением деятельности ученых. 1>удучи последовательным реформатором, Бриджмен не уклонился от отрицания общей теории относительности, ибо согласно этой теории, измерение длины не тождественно установлению этой длины, а дает лишь асимптотическое приближение к измеряемой длине. Сам Эйнштейн с симпатией относился к концепции Бриджмена, соавтором которого он в некоторой степени был, и допускал, что операциона- лизм хорош во всех областях науки за исключением общей теории относительности ... Однако, - добавляет Агасси далее, - первоначальная программа Бриджмена вообще не работала” (*II.1. C.144-I45).Чрезмерно жесткими и потому практически неосуществимыми оказались и другие элиминативные программы того же рода. Например, как указывает М.Вартофский, “редукционистская программа, первоначальная задача которой состояла в устранении метафизических понятий, поскольку эти понятия не “обоснованы”, то есть несводимы тем или иным способом к утверждениям наблюдения ( впервые пабросок этой программы был дан Л.Витгенштейном в “Логикофилософском трактате” (*I.27.) и развит Р.Карнапом в работе “Логическое построение мира” (*III.5.)), привела к неожиданным результатам ... Под рубрику “метафизических” терминов в понимании иозитивизма попали термины, относящиеся к “выводимым сущностям”, и в конце концов все так называемые “теоретические термины” иауки ... Таким образом, над всеми терминами высшего уровня навис- па угроза одного из двух приговоров: безоговорочного устранения ( в случае их несводимости) или устранения благодаря редукции ( устранения в результате определенного перевода или переформулировки таких терминов)” (*II.25. С.48-49).
14.
Отвлекаясь теперь от конкретного историко-философского материала, попытаемся понять, в каком смысле следует говорить о бессмысленности метафизических или философских утверждений.
B одной из сказок Л.Кэррола приведены следующие интересные стихи, которые в русском переводе выглядят приблизительно так:“Варкалось. Хливкие шорьки Пырялись по наве.
И хрюкотали зелюки,
Как мюмзики e мове.
- Очень милые стишки, - сказала Алиса задумчиво, - но понять их не так-то легко ... Наводят на всякие мысли - хоть я и не знаю, на какие” (*I.77. C.171).
Очевидно, что приведенный Кэрролом стихотворный текст лишен для нас какого бы то ни было смысла, потому что мы не используем в своем повседневном словесном обихоДе ни “варканья”, ни “пырянья”, ни даже “зелюков”. Однако для прояснения смысла означенных выражений достаточно редуцировать их к некой совокупности привычного нам концептуального материала, например, указать, что “варкалосъ” - это когда одновременно варилось и смеркалось, а “шоръки” - это одновременно шарики и хорьки; в этом случае непонятный и бессмысленный прежде текст без особых дополнительных усилий с нашей стороны становится для нас прозрачным и осмысленным.
По-видимому, то же самое можно проделать и с любыми философскими (метафизическими) концептуальными конструкциями, проясняя их посредством выражений “атом - неделимая частица вещества”, “свобода - осознанная необходимость ”, “человек - мера всех вещей” и т.д.. Следовательно, позитивистское утверждение о бессмысленности любых метафизических утверждений никак нельзя понимать буквально.
B этой связи целесообразно обратиться к более жестким критериям осмысленности. Например, мы можем постулировать, что только непустые концептуальные конструкции являются подлинно осмысленными. Действительно, нет ни одного шарика, который одновременно был бы хорьком, и ни одного хорька, который одновременно был бы шариком; следовательно, “шорьков” в универсуме не существует; следовательно, соответствующее понятие является пустым, и потому бессмысленны любые утверждения о шорьках.
Иначе говоря, наименее абстрактные базисные термины метафизики должны допускать т.н. остенсивные определения, предполагающие сопоставление определяемого понятия с неким непосредственным чувственно-данным, логически репрезентируемым термином “это”,например, “это - пространство”, “это - душа”, “это - атом”, “это
- отчаяние” и т.д.. Что же касается всех прочих, более абстрактных метафизических терминов, то предполагается возможность их редукции к ограниченной совокупности базисных терминов.
B подобном контексте тезис о принципиальной бессмысленности любых метафизических утверждений означает, что ни одна метафизическая концептуальная конструкция не допускает остенсивного определения. Ho ведь это, очевидно, не так, в связи с чем приходится вновь ужесточить наши методологические требования, на этот раз применительно к операции остенсивного определения. Следуя за позитивистами, можно постулировать принципиальную недопустимость непосредственной остенсивной детерминации логически разноуровневых концептуальных структур посредством их соотнесения с одним и тем же чувственно данным.
Например, пропонент утверждает: “Это - человек”, а оппонент опровергает его: “Нет, это - Иван Иванович”. B результате у нас возникает некий редукционный ряд, который, однако, не может быть закончен, потому что Иванов Ивановичей много, равно как Иванов Ивановичей Ивановых, равно как тех из них, которые проживают в IjOccHH и в Москве; к тому же сегодняшний Иванов отличается от вчерашнего, а Иванов, наблюдаемый мной, - от Иванова, наблюдаемого соседом. “Если собственное имя нельзя истолковать как совершенно не зависящее от контекста, - указывает М.Вартофский, - то подлинное содержание собственного имени заключается в бесконечной спецификации условий его применения, в которую универсалии будут проникать, подобно летнему дождю” (*II.25. C.68). B результате редукция к базисному уровню становится практически неосуществимой для любого понятия, и вообще нельзя корректно редуцировать ни одно из реально наличествующих понятий ни к одному другому, поскольку каждый раз мы будем получать бесконечный редукционный ряд на манер известной апории Зенона “Ахиллес и череп&ха” (*III.7., *III.11.).
Здесь можно было бы завершить рассмотрение редукционистского критерия, постулировав его принципиальную неприемлемость ни дая методологических нужд науки, ни для методологическихнужд философии. He хотелось бы, однако, ограничиваться столь абсолютным но всех отношениях негативом, тем более, что опыт предшествующего историко-философского рассмотрения заставляет нас предположить, что ни одно отрицательное определение философии не может быть просто так отброшено, в связи с чем целесообразно попытаться все- гаки понять, в чем же действительно состоит бессмысленность философствования, активно декларировавшаяся логическим позитивизмом и начале XX века.
Ha наш взгляд, дело вовсе не в том, что метафизическим конструкциям невозможно опосредованно или непосредственно поставить Ii соответствие какие-либо чувственно данные детерминанты; дело в том, что с подлинно метафизическими структурами сопоставимы какие угодно подобные детерминанты, тогда как с подлинно научными - ист. Например, одно и то же “это” может быть и частью, и целым; и причиной, и следствием; и необходимостью, и случайностью. Указы- иая на форму, мы, тем самым, указываем и на содержание; указывая на субъект - указываем и на объект, и т.д.. Вместе с тем химическая интерпретация металла как железа заведомо исключает его же интерпретацию как золота, а биологическая интерпретация животного как жирафа заведомо исключает его же интерпретацию как гиппопотама.
П 1577
Конечно, не все философские понятия столь неопределенны и не все научные понятия столь определенны как вышеперечисленные. Более того, современные научные конструкции, особенно квантовомеханические, оказываются весьма “размытыми” по сравнению с концептуальными составляющими классического естествознания (*I.97.). Однако, если попытаться вычленить идеальную суть философии, т.е. структурирующее ее в целое исторически устойчивое концептуальное наполнение, а также логически реконструировать идеальную суть науки, то в первом случае мы будем иметь некую совокупность экстенсионально тождественных структур наивысшей степени абстракции, тогда как во втором - жестко упорядоченную систему соподчиненных понятий различного уровня.
Таким образом, философствование бессмысленно, потому что любая подлинно философская концептуальная конструкция соответствует всякому чувственно данному, равно как и любое, произвольно вычлененное из универсума чувственно данное, соответствует всякой подлинно философской конструкции.
15.
Более мягкий, нежели обрисованный выше редукционистский критерий демаркации между наукой и метафизикой, определяется И.Лакатосом как джастификационистский и формулируется приблизительно следующим образом:
“Всякое подлинно научное утверждение доказуемо, а всякое подлинно философское (метафизическое) утверждение недоказуемо”.
“Для классического джастификационизма, - указывает Лакатос, - суждение является “научным” только в том случае, если оно доказано, для неоджастификационизма - если это суждение до такой степени вероятно (в смысле исчисления вероятностей) или подтверждено ... , что может считаться доказанным. Некоторые философы науки отказались от идеи доказательства научных теорий или от приписывания им такой степени вероятности, которая совпадает с доказуемостью, но тем не менее они остались догматическими эмпириками: кем бы они ни были - индуктивистами, пробабилистами, конвенционалистами или фальсификационистами, - все они продолжают настаивать на доказуемости “фактуальных” суждений” (*II.62. C.236).
Согласно элементарным логическим представлениям, суждение может быть доказано либо дедуктивно, посредством выведения его из более общих суждений, либо индуктивно, посредством подкрепления его менее общими суждениями. Зная, например, что “все студенты имеют среднее образование” и что “Иванов студент”, я могу дедуктивно доказать, что “Иванов имеет среднее образование”. C другой стороны, если мне известно, что “Только Петр и Иван - друзья Федора” и что “Петр - студент” и “Иван - студент”, г могу индуктивно доказать, что “все друзья Федора - студенты”.
Здесь, однако, сразу же возникает множество вопросов. Прежде всего, следует обратить внимание на то, что индуктивное подтверждение реально возможно только для утверждений, содержащих исключительно экстенсионально конечные концептуальные конструкции. Например, если у Федора бесконечно много друзей, то нам потребуется сформулировать бесконечное множество суждений для подтверждения мысли, что все его друзья - студенты. Между тем подавляющее большинство “подлинно научных” концептуальных конструкций экстенсионально бесконечно, и в этой связи достаточно вспомнить хотя бы основные теоретические понятия классической механики, такие как “сила”, “масса”, “энергия”, “скорость”, “импульс” и т.д.. Следовательно, ни одно теоретическое утверждение “подлинной” науки не может быть подтверждено индуктивно, так что вся индуктивнотеоретическая деятельность “подлинных естествоиспытателей” должна была бы ограничиваться скромными констатациями типа “все воро- in>i, обитающие на этом острове в настоящее время, являются черными”.
C другой стороны, дедуктивная доказуемость “подлинно научных” утверждений прещіолагаеггуже-доказанность более абстрактных оснований дедуктивного доказательства, т.е. их выводимость из еще более абстрактных построений, которые, в свою очередь, выведены ранее из чего-то, еще более абстрактного и т.д. ad infinitum. B результате мы сталкиваемся со знаменитым регрессом в бесконечность (*I.66. ( .521), побудившим Лейбница сформулировать закон достаточного основания (*I.66. C.163), а Фихте - искать способы обоснования истинности основоположения-в-себе (*I.140. C.20).
Таким образом, “подлинно научное” утверждение реально не может быть доказано ни индуктивно, ни дедуктивно, и потому джасти- фикационистский критерий демаркации рушится. “В настоящее время нсе ... формы джастификационизма рассыпались под ударами эпистемологической и логической критики“, - констатирует это очевидное по- иожение Лакатос (*II.62. C.236).
16.
B очередной раз к сказанному вроде бы абсолютно нечего добами іь, но следуя духу саморазвертывающейся в настоящей работе ме- юдологической программы, мы вновь не можем просто так отбросить негативное определение философствования, предполагаемое джастификационистским критерием демаркации. Если утверждается, что философствование недоказуемо, значит так оно и есть, и следует только прояснить действительный смысл подобной недоказуемости.
B этой связи обратимся, прежде всего, к индуктивному обоснованию теоретических утверждений “подлинной науки”. Очевидно, что для экстенсионально бесконечных концептуальных конструкций подобное обоснование вырождается в серию ни к чему не обязывающих, чисто иллюстративных примеров. Нечто подобное осуществляют и философы, когда они предметно иллюстрируют свои абстрактные рассуждения. Здесь, однако, обнаруживается примечательное различие между научностью и философствованием: если “подлинный”ученый не может найти в доступной ему предметной области иных примеров, нежели подтверждающие, то “подлинный99 философ, оперирующий “подлинными99 философскими категориями, всегда может заменить любой из используемых им примеров противоречащим ему контрпримером.
Например, у Д.Юма в “Трактате о человеческой природе” в части, посвященной любви и ненависти, мы можем найти следующее иллюстративное утверждение: “ ... Кровное родство порождает самые крепкие узы, на какие только способен наш дух, в любви родителей к детям и более слабую степень той же привязанности при ослаблении родственной связи” (*I.167. C.487). Вспомним, однако, про ненависть, которая намертво привязывает мстителя к обидчику прочнее любых кровных уз, или про ненависть, время от времени возникающую между ближайшими родственниками и порой достигающую поистине невероятных высот ( или глубин?), “на какие только способен человеческий дух”. B отличие от научных контрпримеров, поиск которых, как правило, сопряжен со значительными гносеологическими усилиями, философские контрпримеры не следует даже искать, поскольку они буквально лежат на поверхности, так что всякий, достаточно искусный в формулировках философ, при желании всегда сумеет их сформулировать.
Здесь целесообразно обратиться еще к одному критерию демаркации, на этот раз фальсификационистскому, предложенному в свое время К.Р.Поппером, по мнению которого
“Всякое подлинно научное утверждение опровержимо, а всякое подлинно философское (метафизическое) утверждение не поддается опровержению99 (*I.108.).
Поппер обращает внимание на то обстоятельство, что для индуктивного подтверждения экстенсионально бесконечной концептуальной конструкции требуется бесконечное множество суждений, B TO время как для ее опровержения, в принципе, достаточно одного единственного контрпримера. B частности, эмпирическая фиксация ворона-альбиноса однозначно опровергает теоретическое утверждение uBce вороны черные”.
“До Поппера, - указывает в этой связи Дж.Агасси, - научные теории обычно рассматривались как стабильные или почти стабильные, как истинные, в основном истинные или как вероятные в высокой стё- пени. Поэтому согласно обычной точке зрения, научные теории в гораздо большей степени застрахованы от ниспровержения и отказа от иих, чем псевдонаучные воззрения и суеверия. B противоположность этому Поппер рассматривает научные теории как достаточно эфемер- иые конструкции, как менее застрахованные от ниспровержения, чем псевдонаучные доктрины, - по крайней мере в том смысле, что, когда мы пытаемся сделать научную концепцию менее восприимчивой к опровержениям, мы в результате этого превращаем ее в менее научную, то есть в более псевдонаучную” (*II.1. С.140-141).
B результате история науки предстает перед нами как “бесконечная ... последовательность сменяющих друг друга споров ... Если мы ищем позитивное свидетельство, то оно не будет научным; единственный путь обнаружить позитивное свидетельство, признаваемое наукой, состоит в поисках негативных свидетельств. Если вы ищете негативное свидетельство, говорит Поппер, то вы можете получить либо его, либо позитивное свидетельство; если же, однако, вы ищите позитивное свидетельство, то вы получите только позитивное свидетельство, но оно не будет иметь научной ценности” (*II.1. C.140, 142 ).
B свете последующей критики попперианства (*III.22., *III.1., *II.121., *1.116.) становится очевидным, что философ по меньшей мере несколько идеализирует ученых. Более того, если бы в действительности научное творчество протекало в полном соответствии с поппе- ровскими рецептами, то научная деятельность исторически весьма незначительно отличалась бы от философствования, как раз и представляющего собой “бесконечную последовательность сменяющих друг друга споров”.
Ha наш взгляд, значительно более реалистичной и сбалансированной, нежели фальсификационизм, представляется концепция “паучных революций” Т.Куна (*I.73.), предполагающего, что критичность научного сообщества резко повышается в кратковременные кризисные периоды, когда один тип научной рациональности, именуемый Куном парадигмой, вытесняет другой, до того безраздельно господствовавший. Напротив, в нормальной ситуации контрпримеры не только намеренно не ищутся, но даже сознательно игнорируются посредством их интерпретации в качестве случайных “аномалий” (*l.73. C.110).
Следует также помнить о возможности нейтрализации контрпримеров посредством специальных ad hoc-допущений (*I.73. C.111). Например, Птолемей при помощи введения в геоцентрическую систему представления об эпициклах и деферентах смог объяснить существенным образом подрывавший ее феномен попятного движения планет (*III.15.), а двумя тысячелетиями спустя Х.Лоренц, сформулировав свои известные преобразования (*I.3. С.44-47), фактически нейтрализовал отрицательный результат эксперимента Майкельсона- Морли (*I.15. С.258-263).
Bce вышесказанное, тем не менее, только уводит нас в сторону от фальсификационистского критерия демаркации. Очевидно, что реальная наука не соответствует попперовским представлениям о ней, т.е. в действительности далеко не всякое научное утверждение перманентно фальсифицируется. Ho возможно ли подобное в принципе? Если да, то любое подлинно научное утверждение является ложным, а наша уверенность в нем - простая психологическая иллюзия, которая мгновенно разрушается, стоит нам только покинуть определенную предметную область, подобно тому, как утверждение “Все лебеди белые” рухнуло после открытия Австралии и лицезрения обитающих там черных лебедей.
Почему, однако, в одной предметной области концентрируются одни эмпирические свидетельства, а в другой - другие, им противоположные; почему они не перемешиваются друг с другом в сколь угодно малой предметной области? B этом - метатеоретическая суть nonne- ровских построений. Изначально предполагается, что в универсуме наличествует некий порядок, позволяющий ученому вычленить из него внутренне непротиворечивое Это, затем рано или поздно обнаружить вне Этого противоположное ему Другое и, наконец, соподчинить противоположные друг другу сущности в рамках нового, внутренне непротиворечивого Третьего. Примечательно, что означенная метатеоретическая установка весьма напоминает активно отрицаемую Поппером гегелевскую триаду (*II.106.).
Так или иначе, эмпирические подтверждения ничего не добавляют к уже имеющемуся теоретическому знанию, в то время как эмпирические опровержения, в принципе, открывают нам путь к новому теоретическому знанию. He эту ли простую мысль сложным образом выражает фальсификационизм Поппера?
Попытаемся теперь рассуждать следующим образом: если фальсификация любых научных утверждений теоретически неизбежна, то нет смысла дожидаться этого события практически, достаточно условно признать его “уже свершившимся” и построить соответствующую научную теорию, чтобы “чистым образом” получить новое теоретическое знание. B подобном ключе можно интерпретировать многие теоретические конструкции современного естествознания, например, те же тахионы, т.е. частицы, движущиеся со сверхсветовыми скоростями, которые пока еще никому не приходилось наблюдать и существование которых очевидным образом противоречит специальной теории относительности.
Завершая рассмотрение фальсификационистского критерия демаркации попытаемся более и менее ясно сформулировать, в каком же действительно смысле философские утверждения следует считать неопровержимыми. Ha наш взгляд, научное утверждение индуктивно доказуемо (точнее, подтверждаемо) только тогда, когда реально наличествует некая предметная область, в рамках которой число возможных примеров значительно больше числа возможных контрпримеров. C другой стороны, научное утверждение индуктивно опровержимо только тогда, когда удается обнаружить такую предметную область, для которой характерно значительное преобладание числа возможных контрпримеров над числом возможных примеров. Что же касается философствования, то любое философское утверждение одновременно недоказуемо (неподтверждаемо) и неопровержимо, потому что в любой возможной предметной области количество возможных примеров точно уравновешивается количеством возможных контрпримеров. Если это не так, то мы имеем дело уже не с философским, а с квазинаучным, квазиморальным, квазихудожественным или иным говорением.
17.
Здесь имеет смысл вновь вернуться к джастификационистскому критерию демаркации и рассмотреть его на этот раз в плане дедуктивного обоснования. Выше уже указывалось, что научные утверждения не могут быть обоснованы дедуктивно по причине дедуктивной необоснованности оснований подобного обоснования. Однако, добавим мы здесь, научные утверждения могут быть условно дедуктивно обоснованы, если принять допущение об априорной истинности основоположений той или иной научной конструкции: аксиом, постулатов, законов и т.д..
Очевидно, что именно так и обстоит дело в реальной науке. Дополняя дедуктивно упорядоченную, базисную концептуальную систему конкретными, применительно к данному случаю, спецификациями, теоретики решают те или иные задачи, приходя к дедуктивно подтвержденным выводам, независимая индуктивная проверка которых осуществляется впоследствии экспериментаторами, конечно, при практическом наличии подобной возможности.
B этом смысле дедуктивная необоснованность, точнее, принципиальная дедуктивная необоснуемость любых философских утверждений, естественным образом вытекающая из джастификационистского критерия демаркации, может означать только одно, а именно, что философствование принципиально дедуктивно не упорядочиваемо. Иначе говоря, экстенсиональное и интенсиональное отношение категорий в любой мыслимой философской системе таково, что из них дедуктивно следует все, что угодно. Отсюда и бесконечные попытки “поправить” философствование, придать ему более строгую дедуктивно-научную форму.
Ha последнем целесообразно остановиться особо. Вплоть до новейшего времени практически ни у кого из исследователей не вызывало особого сомнения то обстоятельство, что в функциональном плане философствование представляет собой скорее говорение, чем делание, из чего, в частности, следует, что философ по преимуществу “теоретик”, а не “экспериментатор”. Ho теоретики обязаны время от времени создавать дедуктивно упорядоченные системы понятий или теории, в тс время как философствующие либо не могут сделать этого, подобно Декарту, Спинозе, Канту и другим классическим философам, либо попросту не хотят.
B интеллектуальном плане данный феномен, на первый взгляд, представляется абсолютно загадочным и практически необъяснимым. Ведь философствование, в отличие от науки, весьма слабо привязано к конкретно-эмпирическому, и потому дедуктивное системостроитель- ство должно здесь осуществляться гораздо более свободно, нежели в естественнонаучной сфере, скорее всего, на манер математики, дедуктивно-теоретический потенциал которой практически бесконечен.
Между тем, ничего подобного реально не наблюдается, и даже более того: философствование представляет собой концептуальную противоположность математизированию. Единственным разумным объяснением этой “странности”, конечно, лишь в рамках развиваемой в настоящей работе методологии, может быть следующее предположение: как только философское говорение дедуктивно упорядочивается, оно перестает быть философским. Из сказанного, в свою очередь, естественным образом вытекает, что философствованию присущ принципиально иной способ концептуальной организации, нежели тот, с которым мы сталкиваемся в рамках математики и естествознания.
Этим, пока еще предварительным выводом, на наш взгляд, имеет смысл завершить рассмотрение позитивистских критериев демаркации философии и науки с целью обращения к конкретной структуре самого философствования, точнее, к его практическим воплощениям в рамках тех или иных конкретно-исторических “систем”.
3. Проблема систематического изложения онтологии.
18.
Здесь хотелось бы сделать одно небольшое отступление в сторону. B качестве эпиграфа к сво&й очень известной статье “Что такое диалектика?” К.Р.Поппер выбрал следующие замечательные слова Декарта: .
иНельзя представить себе ничего настолько абсурдного или неправдоподобного, чтобы не быть доказанным тем или иным филосо- ф*ш”(*ІІ.106. C.118).
Действительно, если философия - не более чем произвольная игра с понятиями, как в свое время утверждали позитивисты (*II.25. C.97), то философ при достаточном старании всегда может доказать все, что угодно. Однако, чем последовательнее и упорнее философы пытаются доказывать нечто, тем более все запутывается; причем, неясность в философии имеет ярко выраженную тенденцию к накоплению, которой, при желании, можно придать форму некого историкометодологического объективного закона.
“Платон рассматривал философию как величайшее благо, ниспосланное божеством человеку, - указывает Мэнли П.Холл. - B двадцатом веке, однако, она стала тяжеловесной и запутанной структурой произвольных и несогласованных понятий, каждое из которых, тем не менее, поддерживается неоспоримой логикой” (*I.149. C.15).
B целом, красочно обрисованную Холлом и весьма очевидную для всякого реально философствующего в современном мире проблему можно эксплицировать следующим образом:
- Почему философствование не может быть развернуто в форме дедуктивно-упорядоченной системы понятий?
Как уже указывалось в предыдущем параграфе, конкретный от- нет на данный конкретный вопрос требует прямого обращения к конкретным системам философствования. Здесь, однако, мы сталкиваемся с колоссальным многообразием, охват которого потребовал бы многотомного изложения историко-философского плана.
B связи с этим мы осуществим принципиальное упрощение, сосредоточившись на анализе одной, произвольно выбранной философской системы, рассчитывая в дальнейшем индуктивно экстраполиропать полученные результаты на все философствование в целом. Другое, не менее принципиальное упрощение будет заключаться в том, что мы абстрагируемся от внутренней дифференциации, наличествующей или хотя бы намечающейся во многих философских системах, сосредо- точившись исключительно на онтологических построениях, которые, на наш взгляд, исторически и логически корректнее всего прочего можно опосредованно отождествить с философствованием вообще.
Используя означенные упрощения, следует далее сознательно попытаться осуществить заведомо невозможное, а именно, дедуктивное упорядочение произвольно выбранного онтологического построения; причем, это делается единственно для того, чтобы в процессе подобного интеллектуального действия наглядно выявить причины принципиальной его невозможности.
Как известно, построение замкнутой дедуктивной системы требует, прежде всего, вычленения конечного набора специфических для данной системы концептуальных структур или, применительно к философии, категорий; далее необходимо задать конечную совокупность логических отношений между категориями, которые будут соответствовать базисньшутверждениям системы (аксиомам, законам); и, наконец, вводя в систему те или иные ad hoc-допущения, можно далее дедуктивно развертывать ее ad infmitum.
Примерно такой схемы мы и попытаемся придерживаться в последующих рассуждениях, но прежде всего необходимо осуществить операцию выбора, т.е. определения конкретного объекта дальнейшего концептуального анализа, что, в принципе, весьма затруднительно, т.к. различные системы философствования, как правило, весьма разительно отличаются друг от друга в концептуальном отношении.
Проиллюстрируем сказанное несколькими наиболее известными историко-философскими примерами. Лристотель, одним из первых попытавшийся систематически построить категориальный аппарат, особо выделял в качестве наиважнейших следующие десять категорий: СУЩНОСТЬ, КОЛИЧЕСТВО, КАЧЕСТВО, ОТНОШЕНИЕ, MEC- TO, ВРЕМЯ, ПОЛОЖЕНИЕ, ОБЛАДАНИЕ, ДЕЙСТВИЕ и СТРАДАНИЕ (*I.9. C.56). Кант разделил категории на следующие четыре разряда: КАЧЕСТВО (РЕАЛЬНОСТЬ, ОТРИЦАНИЕ, ОГРАНИЧЕНИЕ), КОЛИЧЕСТВО (ЕДИНСТВО, МНОЖЕСТВО, ЦЕЛЬНОСТЬ), ОТНОШЕНИЕ (СУБСТАНЦИЯ и СВОЙСТВО, ПРИЧИНА и ДЕИ- СТВИЕ, ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ) и МОДАЛЬНОСТЬ (ВОЗМОЖНОСТЬ и НЕВОЗМОЖНОСТЬ, ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ и НЕДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ, НЕОБХОДИМОСТЬ й СЛУЧАЙНОСТЬ) (*I.60.). Наконец, у Гегеля категории сгруппированы в три диалектических триады: БЬІТИЕ (КАЧЕСТВО, КОЛИЧЕСТВО, МЕРА), СУЩНОСТЬ (ОСНОВАНИЕ, ЯВЛЕНИЕ, ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ) и ПОНЯТИЕ (СУБЪЕКТ, ОБЪЕКТ, ИДЕЯ) (*I.35.).
Что же касается маркСизма, то здесь, в конечном счете, возобладала антиномическая трактовка категорий И вследствие этого их бинарное представление: МАТЕРИЯ и СОЗНАНИЕ, ПРОСТРАНСТВО и ВРЕМЯ, ПРИЧИНА и СЛЕДСТВИЕ, ФОРМА и СОДЕРЖАНИЕ, ЧАСТЬ и ЦЕЛОЕ, НЕОБХОДИМОСТЬ и СЛУЧАЙНОСТЬ, СУЩНОСТЬ и ЯВЛЕНИЕ, ВОЗМОЖНОСТЬ и ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ и, наконец, ЕДИНИЧНОЕ, ОСОБЕННОЕ, ОБЩЕЕ и ВСЕОБЩЕЕ .
(*I.40., *I.159., *I.64., *I.119.).
Таким образом, мы воочию можем убедиться, сколь разительно отличаются друг от друга различные системы философствования уже на дедуктивно-исходном, категориальном уровне. По этой причине не имеет особого смысла подыскивать какое-либо рациональное основание для выбора из их среды объекта последующего анализа, поскольку подобные основания могут быть получены лишь в рамках дедуктивноупорядоченного философствования, к структурированию которого мы сіце только собираемся приступить. За неимением лучшего, любой подобный выбор с необходимостью должен быть субъективным и случайным; что же касается настоящего исследования, то мы остановимся на двадцати упомянутых выше марксистских категориях, прежде всего, отдавая дань господствовавшей в России вплоть до 1991 г. философской традиции,
19.
Поскольку речь идет о категориях, уместным будет эксплициро- иать эту концептуальную конструкцию. Традиционно, причем этой традиции придерживается большая часть современных авторов, категориями именуются “предельно общие” понятия (*I.85. C.85), т.е. логические структуры, для которых нельзя подобрать ограничивающих их по объему более общих родовьпс понятий. Иначе говоря, существуют понятия, для которых категория выступает в качестве рода, но не должно существовать таких понятий, для которых она выступает в качестве вида.
Конкретизируем сказанное, Если символом K обозначить некую произвольную категорию, а символом X - некое произвольное понятие некого языка, не являющееся категорией, то возможно-истинными у Iiiic оказываются только конструкции типа
ХестьК,
нііиример, “Эта девушка - прекрасна”, в то время как все обращенные ммсказывания типа
K есть X,
іиіиример, “Прекрасное - это эта девушка”, по определению, должны Ныть необходимо-ложными.
Естественным следствием подобного обстоятельства является щтиципиальная несоизмеримость категорий, т.е. две категории не могут составить истинного суждения. Между тем, философы сплошь и рядом строят подобные конструкции; достаточно вспомнить хотя бы уже воспроизводившееся выше определение свободы как осознанной необходимости (*I.166. C.116), по сути дела, представляющее собой интерпретацию одной категории в качестве частного случая двух других - осознания и необходимости, или определение бытия как всеобщего, единичного и особенного, фигурирующее в учебнике “Введение в философию” под редакцией И.Т.Фролова(*І.23. C.28).
Сказанное заставляет предположить нас, что среди категорий той же марксистской философии могут оказаться как “подлинные”, так и “неподлинные”, выразимые посредством других категорий. Последнее открывает концептуальный простор для необозримого количества разнообразных интерпретаций. Например, выделенные выше двадцать категорий марксизма могут быть разделены на “подлинные” и “неподлинные” 1048575 способами.
B этой связи целесообразно определиться с тем, какое количество предельно общих понятий может одновременно наличествовать в целостной концептуальной системе. Предположим, что некая “подлинная” категория системы экстенсионально ограничена, т.е. в универсуме имеются объекты, не подпадающие под э.ту категорию. Тогда, очевидно, мы можем концептуально ограничить ее посредством синтеза более общей конструкции, включающей в свой объем не только то, что включено в нашу “подлинную” категорию, но и то, что не включено в нее. Следовательно, наша “подлинная” категория на самом деле является “неподлинной”, именно потому, что она экстенсионально ограничена, т.е. “подлинная” категория не может быть таковой и на деле должна представлять собой специфическую форму говорения обо всем.
Именно в подобном ключе рассматривает Дж.Агасси приписываемое Фалесу утверждение: “Все есть вода”, а также утверждение Фарадея: “Все есть сила”, интерпретируя их в качестве собственно метафизических (*II.25. C.98). Другими словами, если K - “подлинная” категория, то утверждение
Bce есть K
является необходимо-истинным, а противоречащее ему утверждение Неверно, что все есть K
- необходимо-ложным.
B целом же, в любой дедуктивно-упорядоченной системе может наличествовать только одна “подлинная” категория. Действительно, если “все есть вода” и одновременно с этим “все есть сила”, значит, понятия “вода” и “сила” по меньшей мере равнообъемны, т.е. обозначают одно и то же, подобно тому, как понятие “холостяк” обозначает то же самое, что и концептуальная конструкция “неженатый человек”, если мы, конечно, абстрагируемся от того обстоятельства, что холос- тиком обычно именуют лицо мужского пола, никогда не состоявшее B браке, в то время как неженатым человеком может быть и разведенный (или вдовец). C другой стороны, “подлинную” категорию, в отличие от обычного понятия, нельзя детерминировать чисто интенсионально, например, путем указания на ближайший род и видовое отличие, вследствие чего совпадение экстенсионалов делает означенные конструкции абсолютно неотличимыми друг от друга, т.е. тождественными в любом смысле, кроме номинального.
Возвращаясь теперь к категориям марксистской онтологии, мы с некоторым удивлением можем отметить, что практически ни одна из ннх не является категорией в подлинном смысле этого слова, потому что экстенсионально не охватывает всего универсума; другими словами, использование ни одной из них не гарантирует нам необходимоистинного говорения обо всем. Более того, преобладающая в марксистской онтологии антиномическая трактовка категорий естественным образом препятствует подобному говорению.
Например, мы можем сказать, что дом материален, но не можем одновременно с этим утверждать, что материально также понятие дома, с другой стороны, можно корректно выразиться в том смысле, что понятие дома идеально, однако, утверждение о том, что идеален сам дом, в рамках марксизма следует понимать только аллегорически. Вот п получается, что материя не есть “подлинная” категория, равно как не является таковой и антиномичная ей идея, концептуально растворенная к тому же в весьма сложной конструкции “сознание”.
По-видимому, осознание подобной ситуации побуждало марксистских философов к дополнению традиционной системы категорий единственно-подлинной категориальной конструкцией, а именно, категорией бытия. “Назовем явление, образуемое совокупностью идеи и материи, скажем, бытием, - рассуждают в одной из своих работ, по- сиященных раскрытию сути “основного вопроса философии” (’.В.Дерюгин и А.Н.Наумов. - Ha наш взгляд, в это понятие включается все, существующее в мире, во Вселенной, все, что мы видим и не видим, все виды материи со всеми видами идей, с ними связанными” (*II.36.C.162).
Следует отметить, что в подобной трактовке категория бытия содержательно приближается к традиционной для марксизма категории всеобщего (*I.114., *II.154.). При этом последнее может быть интерпретировано как универсальное свойство, т.е. как то, что присуще всему; но ведь это и есть отличительный признак “подлинной” категории, в качестве каковой у нас выступает бытие. Следовательно, всеобщее парадоксальным образом оказывается вовсе не категорией и даже не общим, а единичньш(\) понятием, в качестве экстенсионала которого фигурирует единственно бытие как таковое.
t 1277
Таким образом получается, что все есть бытие, а само бытие есть всеобщее; с другой стороны, категория бытия, по определению, должна включать в себя все, в т.ч. и самое себя, мыслимое как универсальное свойство, т.е. всеобщее. Иначе говоря, всеобщее есть бытие. B результате мы впадаем в довольно очевидное противоречие, которое может свидетельствовать либо о внутренней противоречивости категории бытия, либо о принципиальной несовместимости категории бытия и всеобщего в рамках одной, дедуктивно упорядоченной системы понятий.
20.
Учитывая эти, уже явственно наметившиеся признаки принципиальной неразрешимости поставленной нами перед собой задачи, а именно, дедуктивно-упорядоченного изложения марксистской онтологии, мы временно абстрагируемся от “подлинности” и “неподлинности” используемых в марксизме онтологических конструкций, равно как и от конкретного содержания безусловно “подлинной” категории бытия, сосредоточившись на выявлении логической структуры наличного концептуального материала и экспликации первичных, наиболее очевидных, категориальных взаимоопреде- лимостей, которые, за неимением лучшего, временно (?) будут замещать у нас вакантное место, предназначенное в действительно дедуктивно-упорядоченных системах для законов, постулатов и аксиом.
Здесь, прежде всего, следует указать ткатегории-”свойства”шк экстенсионально наиболее мощные, поскольку в атомарно логически- упорядоченном универсуме они охватывают максимально возможное количество образований - от отдельных “атомов” до сколь угодно больших их групп, конечно, за вычетом того, что составляет экстен- сионал антиномически-парной категории.
Ha наш взгляд, наиболее близкий по уровню абстракции концептуальный слой к традиционно элиминируемому в рамках марксистской онтологии бытию образуют категории, формальнологически обычно интерпретируемые как модальности. Это - возможность и действительность, необходимость и случайность. Применительно к означенным концептуальным конструкциям мы можем сформулировать следующие довольно очевидные квазиаксиоматические утверждения:
-1). Если нечто действительно, то оно возможно J
-2). Если нечто необходимо, то оно не случайно (и обратно).[1]
He трудно заметить, что категории возможности идействитель- іюсти в традиционной трактовке вовсе не антиномичны, а скорее пребывают в отношении подчинения, так что действительность выступает у нас в качестве частного случая возможности или, точнее, как реализованная возможность. B этой связи марксистская онтология естественным образом тяготеет к антиномической интерпретации возможности как недействительности, т.е. в дополнительном к традиционному способу смысле. Иначе говоря, у марксистов возможность, воплотившаяся в действительность, перестает быть возможностью, тогда как в традиционной формальнологической интерпретации модальностей (*I.137.) воплощенная в действительности возможность продолжает сохраняться в качестве возможности.
Значительно сложнее обстоит дело с четвертичной категориальной конструкцией “единичное, особенное, общее и всеобщее”. Она определенно выпадает из общей категориальной схемы, образуя самостоятельным образом экстенсионально упорядоченную группу - от экстенсионально-единичного всеобщего до экстенсионально наиболее мощного единичного. Что же касается логической структуры данных концептуальных конструкций, то они также могут быть представлены в виде одноместных предикаторных констант, как это имеет место в случае возможности и действительности, случайности и необходимости, однако, экстенсионал означенных категорий составляют уже не предметы, а свойства, что позволяет интерпретировать эти концептуальные образования в качестве метакатегорий и, тем самым, вынести их за скобки, т.е. элиминировать из последующего рассмотрения.
Возвращаясь теперь к собственно категориям-”свойствам”, мы видим, что из двадцати выделенных нами основных категорий марксистской онтологии, помимо уже рассмотренных, таковыми еще являются, пожалуй, только категории материи и сознания, которые взаи- моопределяются в марксизме следующим образом:
-3). Если нечто сознательно, то оно материально (“ материалистическое решение основного вопроса философии99 (*II.159. C.282) )[2]
He трудно убедиться, что в марксистской трактовке категории материи и сознания, по существу, не оказываются антиномичными, поскольку последнее явным образом подчинено первому. B этой связи выше уже указывалось, что естественной противоположностью материального выступает вовсе не сознательное, а идеальное, применительно к которому мы можем сформулировать следующую квазиаксиома- тическую конструкцию:
- З.а). Если нечтоматериально, то оно не идеально (и обратно).[3] Переходя теперь к анализу экстенсионально менее мощных концептуальных составляющих марксистской онтологии, мы можем указать на ряд категорий, логически представимых в виде двухместных предикаторных констант (*I.66. C.228), т.е. задающих некие отношения между двумя предметами. Здесь, прежде всего, следует указать на причину и следствие, сущность и явление, часть и целое, явная анти- номичность которых позволяет сформулировать относительно их следующие утверждения:
- 4). Если нечто - причина чего-то, то что-то - следствие нечто (и обратно).[4]
-5). Если нечто - сущность чего-то, то что-то - явление нечто (и обратно).[5]
-6). Если нечто - часть чего-то, то что-то - целое для нечто (и обратно).[6]
При помощи приведенных выше категорий-”отношений” мы как Пы разбиваем мир на предметно-упорядоченные двойки, а затем строим его зеркальное отражение, удваивая, тем самым, наличное экстенсиональное многообразие. B этом плане несколько сложнее обстоит дело с категориями формы и содержания, антиномичность которых менее явлена, поскольку в логическом плане здесь имеет место упорядочение двух экстенсиональных компонентов посредством их соотнесения с чем-то третьим. Иначе говоря,
-7). Для всякого предмета имеется нечто, что является его формой, и другое нечто, являющееся его содержанием.8
Паконец, мы выходим на, пожалуй, самые сложные в марксистской онтологии концептуальные структуры, а именно на категории пространства и времени. Традиционно марксисты испытывали определенные трудности в плане антиномичного представления пространственных и временных отношений. Действительно, можно ли считать пространство противоположным времени? И если времени противоположна вечность, как это говорил еще Августин, то что же противоположно пространству?
По нашему мнению, категории пространства и времени в диалектическом смысле более “развиты”, нежелй все прочие концептуаль- иые конструкции, с которыми приходится иметь дело в рамках марксистской онтологии. Антиномичность пространства и времени как бы “снята”, и на первый взгляд почти не ощущается, потому что означенные структуры антиномичны не столько друг по отношению к другу, скольковсебе.
Действительно, в наиболее развитом, так сказать, “рафинированном” виде категории пространства и времени могут быть логически интерпретированы посредством одноместных преди- каторных констант, что позволяет нам сформулировать утверждение следующего типа:
- 8.a). Если нечто наличествует в пространстве, то оно наличествует и во времени (и обратно).9
Вместе с тем, вскрывая концептуальную оболочку рассматри- иаемых категорий, мы легко можем вычленить в их интенсиональной структуре некие антиномические составляющие, соответственно боль- ме - меньше, дольше - короче. Последнее, в свою очередь, позволяет
к Или символически: _
Vz3x3y(R4(x,z)&JU(y,z)), (8)
і де R4 соответствует форме, а R4 - содержанию.
4 Или символически:
Ѵх(Р4(х) = Р4°(х», (9)
где P4 соответствует пространственности, а P40 - временности.
11-1277 53
нам логически интерпретировать пространственно-временные отношения посредством двухместных предикаторных констант и сформулировать относительно их следующие утверждения:
- 8.b-l). Если нечто больше чего-то, то что-то меньше нечто (и обратно).[7] - 8.b-2). Если нечто дольше по времени, чем что-то, то что-то короче по времени, чем нечто (и обратно).[8] Наконец, в совсем “нерафинированном” виде, более всего, однако, соответствующим современным естественнонаучным представлениям, категории пространства и времени можно интерпретировать в духе Лейбница (*I.83. C.406) посредством трехместных отношений дальше - ближе, раньше - позже, что позволяет нам сформулировать следующие весьма очевидные утверждения:
-8.c-l). Если первый предмет дальше второго от наблюдателя, то второй предмет ближе первого к наблюдателю (и обратно).[9] -8.c-2). Если первое событие происходит раньше второго для наблюдателя, то второе событие происходит позже первого для наблюдателя (и обратно).[10] Таким образом, рассмотрение логической структуры категорий марксистской онтологии позволило нам выявить, по меньшей мере пять уровней подобных конструкций:
1) уровень метакатегорий или М-уровень: единичное, особенное, общее и всеобщее;
2) уровень пракатегории или О-уровень: бытие;
3) уровень категорий-”свойств” или Р-уровень: необходимость и случайность, действительность и возможность ( недействительность), материя и сознание (идея), пространство и время;
4) уровень категорий-”двухместных отношений” или R-уровень: причина и следствие, сущность и явление, часть и целое, форма и содержание, большее и меньшее, длительное и кратковременное;
S) уровень категорий-”трехместных отношений” или S-уровень: раннее и позднее, дальнее и ближнее. *
21.
Суммируя полученные результаты, а также редуцируя категории пространства и времени к S-уровню, мы можем составить следующую, иесьма приблизительную таблицу категорий марксистской онтологии.
| Наименование уровня | Входящие категории | Порядковый номер уровня |
| М-уровень | единичное, особенное, общее и всеобщее | -1 |
| О-уровень | ______ (бытие)______ | 0 |
| Р-уровень (первый подуровень) | необходимость и случайность; действительность и возможность (недействительность ) | 1.1 |
| Р-уровень (второй подуровень) | материя и сознание (идея) | ~L2 |
| R-уровень (первый подуровень) | причина и следствие; сущность и явление; часть и целое | 2Л |
| R-уровень (второй подуровень) | форма и содержание | 2^2 |
| S-уровень | раннее и позднее; дальнее и ближнее | 3 |
Если мы попытаемся теперь построить дедуктивно упорядоченную систему, то необходимо, по крайней мере, связать более высокие ѵровни с более низкими. Между тем, конкретная реализация подобной программы автоматически наталкивается на непреодолимые логиче- гкие затруднения.
Прежде всего,
I) категории бытия может быть логически противопоставлена антиномическая ей конструкция небытиякгк это имеет место, например, у Гегеля (*I.37. C.223). Однако бытие, по своему определению, должно включать в себя все, в том числе и свою противоположность, т.е. небытие. Следовательно, если нечто - небытие, то оно также является бытием, поскольку небытие есть бытие, и мы приходим к логическому противоречию, связанному с нарушением известного закона непротиворечия, что делает невозможным никакое последующее корректное дедуцирование.
C другой стороны, мы можем неким образом переопределить категорию бытия, вычленяя ничто из его экстенсионала, однако в этом случае
2) становится не вполне ясным отношение между бытием и модальностями.
B этой связи представляется весьма примечательной вероятностная концепция мира, развернутая в работе В.В.Налимова и Ж.А.Дрогалиной “Реальность нереального” (*I.97.), естественным образом выходящей за рамки марксистской онтологии. “В плане диалектическом Небытие должно сопутствовать Бытию, - указывают авторы. - Онтология Мира былгІ бы неполна без рассмотрения Небытия. Бытие нам дается через Время, и переход от Бытия к Небытию если и может быть понят, то только через понимание Времени, ^ебытие дано нам только намеком. Оно не дано нам в опыте, так как находится вне Времени -Ѵрамматики, создающей те Тексты, через которые человек взаимодействует с Миром. Через Небытие, не расчлененное Временем, человек оказывается сопричастным всему Существующему и Несуществующему. Небытие - предельная реальность Мира” (*I.97. C.91).
Вспомним теперь, что согласно традиционной формальнологической трактовке модальностей, фигурирующей, в частности, у Р.Фейса (*I.137. C.48)
"Bce необходимое действительно ” и
“Bce действительное возможно ".
B этом смысле бытие может быть интерпретировано как необходимое, случайное - как логическое дополнение к действительному за вычетом необходимого или бытия, небытие - как логическое дополнение к возможному за вычетом действительного. Сказанное может быть проиллюстрировано следующей диаграммой Эйлера(*І.66. C.675), схематически фиксирующей отношение экстенсионалов рассматриваемых концептуальных конструкций:
Здесь 1 соответствует бытию (или необходимому), 2 - действительному, 3 - возможному, 4- случайному, 5- небытию и 6 - ничто.
B результате собственно метафизическое говорение Налимова и Дрогалиной обретает форму следующего утверждения:
“Bce есть возможное ” иначе говоря, именно возможность, а вовсе не бытие оказывается в угом случа$ “единственно-подлинной” философской категорией. C другой стороны, возможному естественным образом противостоит невозможное, и если все возможно, значит, невозможного нет. Однако, подобно тому, как это выше уже говорилось о бытии, мы можем заявить, что если возможное включает в себя все, значит, оно должно включать в себя и невозможное; следовательно, невозможное возможно ( у Налимова и Дрогалиной - нереальное реально), и мы вновь можем зафиксировать нарушение закона непротиворечия, разрушающее все наши попытки дедуцирования.
Здесь следует вспомнить, что традиционно возможное рассматривается как теоретически-непротиворечивое или, максимально широко, как логически-непротиворечивое. Например, движение чего-либо со сверхсветовой скоростью оказывается невозможным с позиций специальной теории относительности, а круглый квадрат невозможен с позиций формальной логики. Таким образом, возможное оказывается тождественным у нас логичному, а невозможное - нелогичному, причем, ю и другое вместе образуют некое говорение или, если следовать Ha- лимову и Дрогалиной, Текст. B результате мы приходим к весьма субъективистскому собственно метафизическому утверждению:
“Все есть говорение ” в котором не остается уже практически ничего марксистского.
22.
B целом, проблема соотношения бытия и модальностей необычайно сложна и многообразна, причем, исторически и логически она выходит далеко за рамки философствования, обретая своеобразное івучание в контекстах современного естествознания, религии, искусства и т.д.. Парадоксальным образом “последним словом” вероятностной онтологии являются первые слова “Евангелия от Йоанна”: “В пачале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Bce чрез Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть” ( Иоанн., гл.1, ст. 1-3).
Говорение, очевидно, предполагает говорящего, который, предшествуя миру, одновременно становится и творящим, т.е. синтезирующим мир упорядочивающим началом, демиургом, божеством. B историческом плане здесь следует указать, прежде всего, на Анаксагора, философствование которого принципиальным образом отличается от аналогичного говорения Фалеса, Анаксимандра и Анаксимена введением в собственно-онтологический, т.е. экстенсионально- ”объективный” по определению контекст безусловно субъективного начала - Нуса. “Все, что имеется, было совокупно, - рассуждает Анаксагор, - затем пришел Ум и установил в нем распорядок” (*I.48. C.105). При этом означенный Ум мог непонятным образом возникнуть в самом первоначальном хаосе (*I.57. С.125-126), либо явиться откуда-то (?) извне.
Примечательно, что своеобразные “анаксагоровы структуры” мы можем обнаружить в самых различных по своей философской направленности онтологических построениях последующего европейского философствования. Например, в рамках христианской философской традиции мы сталкиваемся с известной антиномией Бога и мира (*I.19.). По этому поводу Б.Рассел в одной из своих статей указывает, что до 18 лет он продолжал верить в Бога деистов, поскольку аргумент от первопричины, согласно которому мир таков как он есть, потому что его создал, т.е. ограничил и упорядочил Бог, казался ему не- опровержимым(*І.117. C.214). Однако, прочитав “Автобиографию” Джона Стюарта Милля(*І.93.), он обнаружил опровержение, пришедшее на ум Джеймсу Миллю, который сформулировал вопрос: “Бог сотворил мир; но кто сотворил Бога?” Последнее произвело такое впечатление на юного Рассела, что он стал атеистом (*I.117. C.214).
Аналогичная анаксагорова проблематика наличествует и в рамках марксизма, правда здесь ее осознание существенно затрудняет менее жесткая, нежели в христианском и собственно анаксагоровом философствовании терминологическая сетка, поскольку противопоставляются не Ум и вещество, не Бог и сотворенный им мир, а материя и законы ее движения (*I.49.). Ha вопрос о том, почему мир таков как он есть, марксист может ответить, что это определяется законами его движения, которые таковы как они есть, потому что определяются самим миром. B результате мы получаем тавтологию (*1.27.), скептическое отношение к которой в традиционной формальной логике и позволило Джеймсу Миллю легко “опровергнуть” аргумент от первопричины.
Наряду со всем прочим, нельзя, конечно, обойти вниманием и факт наличия “анаксагоровых структур” в концептуальной ткани co- временного естествознания. Дело в том, что реальные математические возможности физики Нового времени в комбинаторном плане ограничивались известной “задачей трех тел”, вследствие чего для более сложных систем, содержащих множество взаимодействующих в ньютоновом смысле элементов, практически можно было найти не точные, как того бы хотелось тогдашним физикам, а только приближенные решения. Иначе говоря, естествоиспытатели по необходимости вынуждены были перейти от динамического описания изучаемых феноменов к статистическому (*I.130., *I.95.), в связи с чем особую остроту приобретает вопрос об онтологическом статусе категории вероятности (*I.58.), наиболее известная формулировка которого принадлежит П.С.Лапласу (*I.8I.), предложившему также один из наиболее методологически важных вариантов его решения, вошедший впоследствии в историю естествознания под именем лапласовского детерминизма (*I.80.).
Французский физик утверждал, что сама по себе вероятность, конечно же, не имеет, да и не может иметь никакого онтологического статуса, вследствие чего “достаточно мощный ум”, оперирующий постулатами классической ньютоновской механики, смог бы исчислять исчерпывающе-точные траектории движения любой, сколь угодно большой совокупности объектов, не прибегая к методам теории вероятностей (*I.81. C.lI), и даже более того: означенный “ум” смог бы сколь угодно точно предсказать будущее любой степени отдаленности, равно как и корректно реконструировать сколь угодно далекие прошедшие события. Таким образом, лишь слабость человеческого интеллекта заставляет естествоиспытателя допускать в науку онтологически “недостаточно корректные” вероятностные методы.
Однако, будучи раз внедренной в соответствующий контекст, вероятностная методология начинает активно в нем работать, трансформируясь в особую, вероятностную систему естественнонаучных представлений о мире, включающую в себя, помимо всего прочего, особые, вероятностные законы этого мира. Здесь, прежде всего, следует указать на знаменитый закон возрастания энтропии (*I.155.), сформулированный Клаузиусом уже после известных методологических і юстроений Лапласа (1865).
B общедоступном учебнике Купера по этому поводу указывается: “Величину S, названную Клаузиусом энтропией, отождествляют в кинетической теории или статистической механике со степенью хаотичности движения в системе. Энтропия системы мала, когда движение м системе упорядочено или когда распределение частиц в ней по скоростям и по положениям маловероятно. Так, конфигурация частиц, диижущихся с одинаковыми скоростями в одном направлении, имеет очень низкую энтропию. Система, в которой все частицы скопились в одном углу сосуда, тоже обладает малойэнтропией. Максимальное же значение энтропии системы соответствует такой конфигурации, которая наиболее вероятна”. C другой стороны, “принцип, связанный с энтропией ..., состоит в следующем: энтропия всегда возрастает. B любом физическом процессе полная энтропия системы всегда увеличивается, хотя энтропия отдельных ее частей может при этом уменьшиться” (*I.74. C.379, 405).
Иначе говоря, предоставленная самой себе, т.е. замкнутая Вселенная в течение бесконечно долгого времени своего предшествующего по отношению к нам существования давно уже должна была бы прийти в состояние полнейшего хаоса, соответствующего максимально возможной величине энтропии. И поскольку ничего подобного на практике не наблюдается, мы естественным образом должны предположить. что конечное время тому назад во Вселенной возникло, либо явилось в нее извне, какое-то “начало”, временно упорядочившее ее, по-видимому, до следующего своего “явления”. Спрашивается, не Hyc ли это Анаксагора? Парадоксально, но так оно и есть, если рассуждать последовательно философски. Однако, для естественников, особенно классического образца, подобные соображения представлялись совершенно “ неестественными”, и потому они сознательно ограничивали свое мышление исключительно областью налично-сущего, элиминируя при этом его возможную предысторию.
B этой связи нам представляется весьма показательным известный ответ Лапласа на замечание Наполеона о том, что ему не удалось обнаружить никаких следов присутствия Бога в лапласовском “Изложении системы мира”. Согласно легенде, французский философ гордо ответил императору: “Я не нуждаюсь в подобной гипотезе”. Отсюда можно сделать вывод, что исключительно-субъективная интерпретация вероятности необходимо приводит нас к Миру-без-Бога, тогда как допущение наличия в универсуме объективно-вероятностного равнозначно утверждению бытия Бога-в-Мире.
Так или иначе, институализация вероятностного в качестве объективного параметра реально-сущего окончательно осуществляется в естествознании уже к концу XIX столетия. Более того, область применения вероятностных методов перманентно экстенсионально расширяется, порождая новые интенсионалы или Смыслы, если воспользоваться терминологией Налимова и Дрогалиной (*I.97.). Наиболее впечатляющей иллюстрацией подобного процесса, несомненно, является вероятностная по своей сути квантовая механика, неприятие которой Эйнштейном достаточно широко известно. Последний заявлял, в частности: “Я не верю, что Бог играет в кости!”, и в течение десятилетий безуспешно пытался разрабатывать альтернативную квантовомеханической теоретическую систему, выдержанную в строго лапласиан- ском духе.
Наконец, в 1948 г. К.Шеннон определяет информацию как отрицательную энтропию, и с тех пор, как указывает Е.А.Седов, “... формула Больцмана-Шеннона[11] стала мелькать не только в технических и математических журналах, но и в трудах биологов, психологов, линг- иистов, физиков, искусствоведов, геологов, философов... B общем, ... ссйчас трудно назвать область человеческих знаний, в которой замечательную формулу не пытались бы так или иначе применить” (*I.121. (’.28).
Пожалуй, именно с этого момента онтологическая суть вероятностного философствования окончательно концептуально затушевы- нается, будучи элиминируемой не только авторитетом современного ссгествознания, но и всем гигантским авторитарным потенциалом co- ирсменной западной культуры. И это парадоксальным образом происходит вопреки тому, что Шеннон и Винер (*I.26.), чьи работы открыли прямой путь к созданию искуственного интеллекта, по существу, предельно прояснили ее: ведь информация, очевидно, предполагает воспринимающего субъекта - естественного или искусственного, следова- icjibHo, энтропия, как отрицательная информация, должна выводить мае на аналогичного субъекта, каким-то образом упорядочивающего, r.e. творящего наличный мир.
“Можетбыть, информация - это и в самом деле анаксагоровский I lyc? - рассуждает по этому поводу Е.А.Седов. - ... Что значит само слово “Нус” в переводе с греческого на русский? “Нус” - это “разум”... I Следовательно], Анаксагор считал, что природа наделена разумом. Чистейший идеализм! Чем же тогда этот Hyc лучше самого что ни на (ч і ь традиционного бога: захотелось ему порядка в природе, он его по піоему разумению и сотворил! Зато теория информации и кибернетика ирскрасно обходятся без “высшего разума” и без бога. Для возникно- іісния какой-либо упорядоченной системы не нужен “высший разум” - достаточно взаимодействия материальных частиц и всякого рода ( тоже материальных!) полей” (*I.121. C.76).
Наука объективна и атеоцентрична, следовательно, никакие научные конструкции не могут приводить нас к седьмому доказательству (4.18. C.35) бытия Божия - таков ход рассуждений естественнонаучно ориентированных проповедников вероятностного видения мира. Имрочем, как явствует из приведенных выше концептуальных поп роений, не менее вероятным представляется и другое, прямо проти- воположноелшеиие. Только для того, чтобы убедиться в этом, необходимо иметь силу стряхнуть с себя гипноз традиционной интерпретации научности.
B целом, мы сталкиваемся здесь с очередной проблемой демаркации, на этот раз внутрифилософской, предполагающей четкое разделение онтологических и гносеологических категорий. Подобно тому, как логические позитивисты интерпретировали философские построения B качестве семантически бессмысленных и требовали их элиминации из контекста собственно научного говорения, мы можем трактовать модальности как исключительно-гносеологические концептуальные конструкции, внедрение которых в онтологический контекст существенно искажает собственно онтологическое видение мира, привнося в него необходимое субъективно-творящее начало или, проще говоря, Бога. C другой стороны, мы можем отказаться от столь кардинальной методологической программы, но в этом случае нам прийдется смириться с тем, что вопрос о Божественном Творце остается по меньшей мере открытым.
23.
Подведем некоторые итоги. Наши попытки дедуктивного упорядочения категорий бытия и небытия с одной стороны и модальностей с другой стороны сначала привели нас к фактической редукции первых концептуальных структур ко вторым посредством утверждений “Бытие есть необходимое”, “Небытие есть возможное за вычетом необходимого”, а затем заставили нас фактически элиминировать модальности посредством лишения их онтологического статуса и последующего концептуального оттеснения в область гносеологии.
Если теперь попытаться логически связать бытие с материей и сознанием или причину и следствие - с формой и содержанием, или то и другое - с пространством и временем, мы столкнемся с аналогичными затруднениями. Действительно, можно, например, утверждать, что идея - это чистая форма, а материя - чистое содержание, либо постулировать, что пространство - это целое, но не часть, материя - это часть, но не целое, вещь - это и целое, и часть, и, наконец, идея - это не целое и не часть. Однако, подобные взаимоопределимости всякий раз будут приводить нас не к дедуктивному соединению концептуальных структур, а к фактическому отказу от одной их части в пользу другой.
Здесь можно было бы не ограничиваться несколькими, выбранными наугад примерами, которые, конечно же, весьма проигрывают в убедительности по причине своей фрагментарности и устра- ненности из естественного для них контекста, углубившись в последовательное дедуцирование, предполагающее подробное рассмотрение уже на первом своем этапе, как минимум, двадцати одной различной концептуальной вариации. Последнее, однако, сделало бы настоящее исследование совершенно нечитаемым по причине его текстуальной громоздкости. B этой связи мы ограничимся индуктивным обобщением и гипотетически, без исчерпывающей дедуктивной проверки, постулируем, что, по крайней мере, неантиномичные категории марксистской онтологии логически независимы друг от друга. По существу, они задают совершенно разные видения мира, механически соединенные в рамках одной концептуальной конструкции. C таким же успехом мы могли бы “объединить” несколько различных языков в один; при этом попытка упорядочения наличного концептуального материала привела бы нас к фактической элиминации из системы множества “лишних” структур посредством утверждений типа “table - это стол”, “house - это дом” и т.д.. Конечно, в процессе осуществления подобного концептуального действия мы потеряли бы нечто непереводимое, что и составляет суть конкретного типа говорения, однако, наличная концептуальная система была бы нами более и менее дедуктивно упорядочена.
Таким образом, в результате осуществленных выше безуспешных квазидедуктивных действий, мы приходим к следующему, весьма интересному “открытию”. Практически для всех, когда-либо сталкивавшихся с философствованием, вполне очевидна его, так сказать, внешняя эклектичность, выражающаяся в одновременном сосуществовании множества альтернативных, а также экстенсионально слабо co- сгыкующихся друг с другом направлений: материализма и идеализма, номинализма и реализма, рационализма и сенсуализма, позитивизма и экзистенциализма и т.д.. Менее очевидно другое - принципиальная внутренняя эклектичность всяческого философствования. По существу, каждый достаточно образованный в историко-философском плане исследователь, синтезируя свою систему, концептуально воспроизводит на категориальном уровневсю известную ему философию в целом. I le удивительно поэтому, что накопление “философских знаний” приводит вовсе не к прогрессу и к большей степени ясности, как это, например, имело место в классическом естествознании, а наоборот, все к большей и большей неясности и “запутыванию”.
Здесь напрашиваются определенные аналогии с концептуальной ситуацией в современной физике и, в частности, с теми специфическими особенностями физического описания мира, которые Н.Бор эксплицировал в свое время посредством введения принципа дополнительности (*I.14., *I.120.). Как известно, в рамках классического ньюто- низма перманентно конкурировали два альтернативных представления о природе световых явлений: корпускулярное, восходящее непосредственно к Ньютону (*I.101.), согласно которому свет следует интерпретировать как поток мельчайших ц^стиц - фотонов, и волновое, восходящее к Гюйгенсу, предполагающее трактовку света как колебаний некой особой среды - эфира. Впоследствии однако де Бройлю удалось показать, что не только свет, но и любые другие материальные составляющие универсума также могут быть описаны как корпускулярным, так и волновым образом.
B результате мы имеем два логически независимых друг от друга языка описания одной и той же физической реальности, причем, посредством уравнений де Бройля мы можем осуществлять корректный перевод утверждений с одного означенного языка на другой. Что же касается конкретной исследовательской практики, то в одних эмпирических ситуациях более удобным оказывается один язык, а в других - другой. Например, видимые невооруженным глазом макрообъекты нецелесообразно интерпретировать волновым образом, поскольку “длина волны” подобных объектов оказывается настолько малой, что экспериментально никак не возможно ее зарегистрировать.
Спрашивается, не имеет ли места подобная дополнительность и в философии? Скорее всего, так оно и есть, но только здесь нам приходится сталкиваться не с двумя, а с неопределенно-конечным множеством дополнительных друг к другу описаний. Очевидно, что как-то дедуктивно упорядочивать их совершенно бессмысленно. Другое дело - попытаться концептуально разграничить их, и тогда мы можем получить достаточно последовательные в логическом смысле описания мира: “причинно-следственное”, “материально-идеальное”, “частичноцелое”, “ пространственное”, “временное” и т.д..
Таким образом, для системостроительства философу необходима только одна категория, хотя бы потому, что, как это было показано выше, лишь одна категория может быть по-настоящему “подлинной”. “Одна добродетель есть больше добродетель, чем две, ибо она в большей мере есть тот узел, на котором держится напасть”, - говорил в свое время Ницше по сходному поводу (*II.93. C.10). Сказанное заставляет нас еще более сузить область дальнейшего рассмотрения, ориентируясь впредь уже не на одну произвольно выбранную философскую систему, а на одну произвольно выбранную категорию, дедуцированием из которой мы попытаемся в очередной раз практически осуществить логически связное философствование.
4. Четыре фундаментальных онтологических принципа.
а). Первая дихотомия.
24.
Из всего многообразия “возможных” философских категорий, как рассматривавшихся выше, так и нами не рассмотренных, и, наконец, даже не упомянутых, мы остановимся на категории бытия и будем впредь априорно считать ее "единственно-подлинной”. Bce это будет придавать нашему последующему философствованию уже не марксистский, а определенно-гегелевский дух (*I.37.). Однако фактическое воспроизведение исходной гегелевской структуры окажется скорее номинальным, нежели интенсиональным, и потому не повлечет за собойреинкарнационной реконструкции гегелевской системы, расходясь с ней уже на втором шаге дедуцирования.
Итак, будем исходить из того, что собственно метафизическое говорение ограничивается для нас утверждением:
Bce есть бытие.
Другими словами, бытие экстенсионально включает в себя все, но само при этом ни во что не включается, потому что если бы нечто, отличное от бытия, включало бы в себя бытие, то, наряду с бытием, в пем должно было бы содержаться нечто другое, не включенное в бытие; следовательно, далеко не все оказывается изначально включенным в бытие, что противоречит нашему исходному допущению.
Выше, однако, уже было достаточно пространно показано, что подобным образом понимаемое бытие по своей интенсиональной сути нпутренне противоречиво и потому логически немыслимо: ведь если все есть бытие, то и небытие не может быть в этом плане исключением; следовательно, оно также включено в бытие, и потому всякое небытие есть одновременно и бытие, что очевидным образом противоречит закону непротиворечия.
Конечно, подобные возражения легко можно отмести, хотя бы посредством утверждения об экстенсиональной пустоте небытия, иследствие чего противоречивое говорение не имеет своего объекта и потому фактически самоупраздняется, превращаясь в некую лингвистическую кажимость. Последнее, однако, далеко не столь очевидно, как это может показаться на первый взгляд; ведь согласно развиваемому нами определению
Бытие - это то, что включает в себя все; Следовательно,
Небытие - это то, что не включает в себя все или включает в себя не все.
He трудно убедиться в том, что последнее никак не соответствует экстенсионально пустому. Напротив, небытие максимально экстенсионально полно, и о чем бы мы не говорили, мы каждый раз в развиваемой здесь системе категорий говорим о небытии, которое одновременно оказывается бытием; следовательно, в нашей концептуальной системе оказывается невозможным никакое непротиворечивое говорение.
Что же касается экстенсионально пустого, то в качестве такового может рассматриваться ничто, отличное от небытия в том же самом смысле, в каком черное отличается от небелого или умное от неглупого.
Ничто - это то, что ничего в себя не включает.
Данная концептуальная конструкция, однако, столь же противоречива, как приведенное выше собственно метафизическое говорение о бытии, поскольку ничто, наряду со всем прочим, не включает в себя и самого себя; следовательно ничто не есть ничто, т.е. ничто есть нечто, иначе говоря, небытие, и совместно со всем остальным небытием оно оказывается экстенсионально включенным в бытие.
He потому ли Гегель в свое время интерпретировал бытие и ничто как “пустые абстракции” (*I.37. C.225), что дифференцированное, отдельное друг от друга, т.е. логически упорядоченное их говорение попросту немыслимо? Правда, неразделимость означенных категорий интерпретируется немецким философом исключительно как текучесть, и отсюда он приходит к единственно-подлинному становлению, которое есть перманентный переход из бытия в ничто и обратно (*I.37. C.225). Впрочем, последнее вовсе не обязательно, так что в процессе реального философствования на месте первого гегелевского синтеза может оказаться практически все, что угодно.
25.
Последний тезис требует, очевидно, более детального обсуждения, и в этой связи мы, прежде всего, подвергнем критике осуществленное выше концептуальное построение. Действительно, B своих рассуждениях о бытии мы намеренно не разделяем говорение и его предмет или, в других терминах, материальное и идеальное, субъективное и объективное, интенсиональное и экстенсиональное. Бытие в развиваемой нами трактовке включает в себя все в том смысле, что это “все” есть не только предметы или представления, но и понятия, а также понятия понятий и т.д. ad infmitum.
Подобное, однако, логически абсолютно недопустимо и с необходимостью приводит нас к известным паралогическим конструкциям - от евбулидова “парадокса лжеца” (*I.53. C.178) до расселовского “парадокса брадобрея” (*I.144.). Например, некто говорит вам: “Я лгу”. Если он не лжет, то утверждение “Я лгу” истинно, следовательно, вам солгали; если же он лжет, то утверждение itA лгу” ложно, так что вам сказали правду. Таким образом, когда вам лгут, вам говорят правду, а когда вам говорят правду, вам лгут.
Или другой пример. Мед - желтый и сладкий. Ho желтое - это не сладкое. Следовательно, мед сладкий и не сладкий (*I.53. C.171). B первом случае мы смешиваем субъект и объект говорения, а во втором - экстенсионал и интенсионал.
Парадоксальность ситуации заключается, однако, в том, что необходимо-корректные в логическом смысле ограничения оказываются философски некорректными, поскольку они, по сути, подменяют собой бытие, так что дальнейшее якобы о бытии говорение будет концептуально замыкаться исключительно на данные ограничения, посредством которых, тем самым, некорректно реинкарнационно репрезентируется “само-не-выговариваемое” бытие.
Сказанное может быть проиллюстрировано, прежде всего, блестящей хайдеггеровской экспликацией сущности картезианской метафизики. “Основной тенденцией Декарта было превращение философии в абсолютное познание, - указывает Хайдеггер. - Именно у него мы обнаруживаем нечто примечательное. Философствование начинается с сомнения, и похоже на то, как если бы все ставилось под вопрос. Ho только похоже. Присутствие Я (эго) вовсе не ставится под вопрос. Эта видимость и двусмысленность критической установки тянется через всю новоевропейскую философию вплоть до последней современности. Мы имеем тут дело в самом лучшем случае с научнокритической, но никак не с философски-критической установкой. Ставится под вопрос - или еще меньше того, остается за скобками и не осмысливается - всегда только знание, сознание вещей, объектов или, далее, субъектов, и лишь для того, чтобы сделать еще более убедительной предвосхищаемую достоверность; но само присутствие никогда под вопрос не ставится. Картезиансткая установка в философии принципиально не может поставить присутствие человека под вопрос; она тогда заранее погубила бы себя в своем специфическом замысле. Она и с нею все философствование Нового времени, начиная с Декарта, вообще ничем не собираются рисковать. Наоборот, принципиальная картезианская установка заранее уже знает или думает, что знает, что все поддается абсолютно строгому и чистому доказательству и обоснованию. Чтобы доказать это, она необязывающим и неопасным образом критична - критична так, что заранее обеспечивает себе, что с исй, предположительно, ничего не произойдет... Пока мы стоим в таких отношениях к себе и к вещам, мы стоим вне философии,”- заключает немецкий философ (*II.144. C.130).
B этой связи уместным будет вспомнить, что и Гуссерль связывал кризис европейских наук начала XX в. с изначальной дихотомич- ностью картезиансткого философствования: “Если разорвать разум и сущее, то каким же образом разум может определить, что есть сущее?” (*II.33. C.142). И далее: “Если считать чем-то само собой разумеющимся, как полагают в данной исторической ситуации, что существующий сам по себе физический мир есть естественнонаучная рациональная природа, то мир-сам-по-себе должен стать собственно расколотьш миром в каком-то ранее неизвестном смысле, расколотым на природу саму-по-себе и на бытие, совершенно отличающееся - психику” (*II.33. C.172).
B целом же, детально проанализировав субъективно доступный нам историко-философский материал, мы с некоторым удивлением обнаруживаем, что все без исключения философствующие под видом говорения о бытии рассуждают о чем угодно, но только не о бытии. Психологически реконструируя концептуальные истоки подобного феномена, можно отметить, что только собственно метафизическое утверждение
iiBce есть бытие ”
уже по своему определению является необходимо-истинным, абсолютно несомненным и не нуждающимся ни в каких доказательствах, в то время как любое другое подобное говорение, по меньшей мере, проблематично.
Следует, однако, постоянно помнить о том, что логически последовательное говорение о бытии принципиально невозможно, поскольку само бытие - немыслимо, в связи с чем философствующему волей- неволей приходится совершать подмену, репрезентируя под видом бытия нечто другое, т.е. некую разновидность небытия, которая, будучи некорректно внедренной в структуру собственно метафизического утверждения, дедуктивно подводит нас к иллюзорно необходимоистинному, т.е. к “абсолютно достоверным” конструкциям, аналогичным картезианскому “cogito, ergo sum”.
B очередной раз обращаясь к Хайдеггеру, мы можем найти у него неисчерпаемое разнообразие подобных первичных редукций, позволяющих ему поэтически-возвышенно, на манер Ницше, рассуждать якобы о бытии, а на самом деле - об означенных первичных редукциях:
“Бытие - пустейшее и одновременно оно сокровище, из которого все сущее, известное и испытанное, неведомое и лишь испытуемое одаривается каждый раз сущностным способом своего бытия.
Бытие - общайшее, встречаемое в любом сущем, а потому обоб- щеннейшее, утратившее всякую отличительность или никогда таковой не имевшее. Одновременно бытие - уникальнейшее, чья уникальность никогда не достигается ни одним сущим...
Бытие - понятнейшее, так что мы даже не замечаем, сколь беструдно пребываем мы в понимании его. Это понятнейшее есть одновременно всего менее понятое и, по-видимом , не поддающееся пониманию ...
Бытие - употребительнейшее, к чему мы взываем во всяком поступке и из всякого положения...
Бытие - надежнейшее, никогда не беспокоящее нас поводом к сомнению... И все же - бытие, в отличие от сущего, не предлагает нам никакого основания и почвы, к которым мы обращались бы, на которых бы строили и которых держались. Бытие есть от-каз от роли такого обоснования, отказывает во всяком основании, оно без-основно, оно без-дна...
Бытие - самое забытое... Ho забытейшее есть одновременно памятнейшее, что единственно допускает вникнуть в былое, настоящее и наступающее и устоять внутри них...
Бытие - самое высказанное... Это высказаннейшее есть одновременно и несказаннейшее в том подчеркнутом смысле, что оно умалчивает свое существо и есть, возможно, само умолчание” (*II.143. C.173- 174).
При внимательном прочтении приведенного выше текста можно заметить, что бытие мыслится Хайдеггером исключительно как понятие, конкретизируемое в некоторых контекстах вплоть до уровня слова, вследствие чего с необходимостью элиминируется обозначаемое )тим понятием, равно как и соотнесенное с этим словом. Последнее, в свою очередь, приводит немецкого философа к своеобразному антикартезианству, т.е. к концептуальному движению не от мышления о бытии к самому бытию, а от мышления о бытии к бытию мышления.
26.
Итак, якобы мысля о бытии, философ всякий раз логически некорректно ставит на его место нечто, экстенсионально менее общее. Примечательно, что подобная подмена рано или поздно с необходимостью обнаруживается другими философствующими, что превращает историю философствования в непрерывную цепь “заблуждений”, “разоблачений” и, наконец, “дезавуаций”, за которыми следуют новые “заблуждения”. Как указывает по этому поводу Гуссерль, “история философии, рассмотренная изнутри, все более и более приобретает характер борьбы за существование, а именно... скепсисом, отрицающим или фактически обесценивающим ее” (*II.33. C.143). Истоки подобного скепсиса понятны: философствующие столь долго говорили “не о том”, что говорение “о том”, если оно вообще когда-нибудь состоится, будет восприниматься слушателями как чудо.
10-1277
Вспоминая теперь известное хайдеггеровское определение, согласно которому “философия есть философствование” (*II.144. C.118), мы можем уподобить последнее некому технологическому процессу выговаривания и тем самым порождения определенного рода концептуальных структур. Следуя далее методологии, аналогичной развертываемой Декартом в “Правилах для руководства ума” (*I.44.), мы можем сформулировать ряд выводов из предшествующего обсуждения, эксплицируемых нами как технологические правила:
1. Философствование есть говорение о бытии, т.е. обо всем сразу, и потому философствующий должен стремиться к практическому осуществлению подобного говорения.
2. Философствующий должен знать, что говорение о бытии невозможно, и потому он должен осуществлять его лииіь номинально, фактически ориентируясь в своём говорении на нечто иное.
B технологическом плане акт реального философствования подобен зрению при помощи оптического прибора: бинокля, телескопа, подзорной трубы и т.д., используя которые, мы можем значительно лучше, нежели невооруженным глазом, рассмотреть отдельные предметы; однако, область видимого при этом существенно сужается. Аналогичным образом философствующий сосредоточивает свое внимание исключительно на какой-то одной экстенсиональной составляющей бытия, вследствие чего все прочие составляющие делаются для него “невидимыми” и фактически отбрасываются в сферу небытия.
Следуя установившейся традиции, мы можем эксплицировать выделяемое якобы-бытие как сущее (*II.143. C.168), а отбрасываемое - как не-сущее. B развиваемой здесь трактовке сущее суще не потому, что оно существует, т.е. включено в бытие, а потому, что оно существенно для конкретного философствующего, выделившего из бытия именно его, а не что-то другое. Напротив, не-сущее не существенно для конкретно-выделяющего и этим самым концептуально закрыто для него.
Что же касается самого акта выбора сущего, то он эксплицируется нами в качестве первой дихотомии, которая, собственно, и определяет специфику того или иного конкретного типа философского говорения. B результате технологически непроясненным у нас остается лишь один, последний вопрос, а именно, почему тот или иной философ репрезентирует в качестве якобы-бытия или сущего определенное нечто, а не другое?
Иначе говоря, в соответствии с существующими формальнологическими стандартами мы должны указать на основание первой дихотомии. Однако, в философском плане подобное не представляется возможным, потому что означенное основание, в свою очередь, требует предварительного вычленения из бытия, т.е. некой дихотомии, предшествующей первой, основание которой, в свою очередь, предполагает предварительное осуществление еще одной дихотомии и т.д. ad infinitum.
Последнее, между прочим, означает, что нет и не может быть никакого рационального критерия репрезентации сущего, следовательно, реально не имеется и рационального критерия выбора между различными системами философствования. Например, собственно метафизические утверждения:
“Все есть вода ”,
“Все есть воздух”,
“Все есть огонь ”
“Все есть земля ”,
“Все есть камень ”,
“Все есть дерево ”
и т.д. в философском плане представляются абсолютно равнопорядко- ными.
Правда в философствовании, как, впрочем, и в любой другой концептуальной деятельности, имеются внутритеоретические критерии выбора, аналогичные тем, которые эксплицируются применительно к теоретической физике боровским принципом соответствия (*II.75. С.358-363). Например, собственно метафизическое утвержде- ниеФалеса:
“Все есть вода ”,
оказывается менее общим, нежели собственно метафизическое утверждение Гераклита:
“Все есть текущее (Все течет) ”, потому что вода есть текущее, однако, текущее не всегда есть вода, если, конечно, использовать обыденное словоупотребление. B свою очередь, собственно метафизическое утверждение Гегеля: “Всеестьстановление”, можно интерпретировать как более общее, нежели собственно метафизическое утверждение Гераклита. B результате система Гегеля оказы- иается в философском плане более предпочтительной, нежели система Гераклита, а последняя, в свою очередь, предпочтительней системы Фалеса.
Следует, однако, учитывать, что вода - это не обязательно текущее, а текущее - это не обязательно становящееся, так что любое соот- ііетствие между философскими построениями, как, впрочем, и между шобыми другими концептуальными конструкциями, всегда оказывается весьма относительным, на что, применительно к естественнонаучному материалу, неоднократно указывали противники боровской идеи соответствия (*III.8., *III.9.), настаивавшие на принципиальной несоизмеримости различных физических теорий, например, ньютоновской механики и общей теории относительности (*II.76.).
71
Так или иначе, мы можем сформулировать очередное утверждение, до некоторой степени проясняющее технологию философствования:
3. Философствование должно быть таким, чтобы экстенсиональный зазор между бытием и сущим был минимальным, nue. чтобы сущее было экстенсионально максимально полным, а не-сущее - экстенсионально максимально пустым.
“Можно ли всерьез утверждать, что все философы как наших, так и прошлых лет, - это лишь мимолетные однодневки в богатой флоре философии, умирающей и вновь нарождающейся?”, - вопрошал в свое время Гуссерль (*II.33. C.145). Действительно, в эволюционном плане философские системы могут быть уподоблены мьигьным пузырям: сначала они стремительно расширяются в своем концептуальном объеме, а затем с необходимостью лопаются по причине чрезмерной концептуальной утонченности. Впрочем, всякая человеческая деятельность в конце концов обречена на неудачу, на окончательное завершение ничем; правда, не во всех сферах человеческой деятельности это осознается столь же ясно и отчетливо как, например, в новейшей неклассической философии.
C учетом возрастающей “хрупкости” конструктов сущего по мере их экстенсионального приближения к собственно бытию особую методологическую значимость приобретает вопрос о том, до какой степени мы можем осуществлять подобное приближение, не опасаясь крушения наших абстракций.
Здесь напрашиваются определенные аналогии с исчислением бесконечно малых и другими экстремальными задачами математики (*I.115.). Возможен, однако, и принципиально иной подход к проблеме, предполагающий не постепенное экстенсиональное приближение от сущего к бытию, а наоборот, одномоментное удаление от бытия к сущему ровно настолько, чтобы сделать первое непротиворечиво мыслимым под видом второго.
Иначе говоря, мы можем попытаться построить наше философствование не индуктивно, отталкиваясь, так сказать, от реально-сущего в смысле наличествующего в языке до акта философствования, а дедуктивно, создавая высокоабстрактные конструкты сущего, не напоминающие ничего из ранее известного философствующему. Именно в подобном ключе и структурирована одна из наиболее абстрактных онтологических систем Античности - система Парменида (*III.3., *III.25.), сформулировавшего собственно метафизическое утверждение, с которым так или иначе вынуждены были соотносить свои конструкции практически все последующие “метафизики”, т.е. все в той или иной степени онтологически философствовавшие.
б). Принцип Парменида.
27.
Онтологический принцип Парменида, на первый взгляд, выглядит как предельно простое и даже тривиальное утверждение:
“Бытие есть, а ничто(небытие) не есть” (*I.141. C.296).
B структурном плане подобное говорение может быть интерпретировано в качестве семантически расширенного прочтения аристотелева закона тождества (*I.66. C.596), хотя исторически такая трактовка, конечно же, совершенно некорректна. Другими словами, мы можем трансформировать собственно метафизическое утверждение Парменида в следующую, поддающуюся очевидной формализации концептуальную структуру:
“Если нечто есть бытие, то оно есть бытие, а если нечто есть небытие, то оно есть небытие”.[12]
Последнее, однако, представляется весьма спорным и поверхностным, на что, в частности, указывает Хайдеггер в своей известной статье “Тезис Канта о бытии” (*II.146.). “При логическом употреблении бытия (а есть b), - рассуждает он, - речь идет о полагании отношения между субъектом и предикатом предложения. При онтологическом употреблении бытия - этот камень есть ( “существует”) - речь идет о полагании отношения между Я-субъектом и объектом, однако так, что в субъект-объектное отношение, как бы пересекаясь с ним, включается субъект-предикатное отношение. Этим предполагается: “есть” как связка имеет при высказывании объективного знания какой-то иной и более богатый смысл, чем просто логический” (*II.146. C.367).
И далее: “В неприметном “есть” таится все достойное осмысления бытие. Прежде всего заслуживающим осмысления оказывается гут, однако, то, что мы сомневаемся, может ли быть “бытие”, само это “есть” или бытие никогда не “есть” и тем не менее остается истиной: бытие имеет место.
Ho откуда исходит, к кому переходит имение в этом “имеет место”, кем и каким образом оно дарится?
Бытие не может быть. Если бы оно было, оно не оставалось бы уже бытием, а стало бы сущим.
И все же не говорит ли мыслитель, впервые продумавший бытие, не говорит ли Парменид (фр.6): есті уар еіѵаі, “ибо бытие есть” - “ибо присутствие присутствует”? Если вспомнить, что в еіѵаі, присутствии, говорит собственно аХцдгш, непотаенность, то присутствие, подчеркнуто высказанное в этом ecra об eivai, значит: допущение присутство- вания, Бытие - в собственном смысле: то, чем присутствование предоставлено.
Выдается ли здесь бытие, которое есть, за нечто сущее, или здесь сказано бытие, то amo (само), каѲашо, по самому себе? Тавтология ли здесь звучит? Безусловно. Ho тавтология в высшем смысле, которою не ничто, а все сказано: нечто исходно и впредь задающее меру для мысли. Потому эта тавтология таит в себе несказанное, непродуманное, неспрошенное. “Ибо присутствование присутствует”” (*II.146. C.380).
Трудно еще что-либо добавить к этому исчерпывающему хайдег- геровскому анализу парменидова говорения. Действительно, все содержащееся в бытии, в т.ч. и само бытие, по определению содержит в себе не все и, следовательно, является не бытием, а сущим, онтологически равнозначным небытию. По этой причине парменидова онтологическая система, рано как и все прочие подобные построения, предполагает осуществление некой концептуальной подмены, т.е. говорение о сущем под видом говорения о бытии. He будет ли, однако, это самое сущее или, более конкретно, присутствование, если следовать хайдеггеровской интерпретации, искомым нами предельньш приближением к бытию как таковому?
B поисках ответа на данный вопрос целесообразно обратиться непосредственно к первоисточнику, т.е. к дошедшим до нас фрагментам из парменидовой поэмы “О природе” (*I.141. С.295-298), в которой излагались основы онтологической концепции античного философа:
“Ныне скажу я, а ты восприми мое слово, услышав,
Что за пути изысканья единственно мыслить возможно.
Первый гласит, что “есть ” и “не быть никак невозможно ”:
Это - путь Убежденья (которое Истине спутник).
Путь второй - что “не естъ”и “не быть должно неизбежно”:
Эта тропа, говорю я тебе, совершенно безвестна.
Ибо то, чего пет, нельзя ни познать (неудастся),
Hu изъяснить...
Ибо мыслить - то же, что быть...
Можно лишь то говорить и мыслить, что есть; бытие ведь Есть, а ничто не есть; прошу тебя это обдумать.
Прежде тебя от сего отвращаю пути изысканья,
A затем от того, где люди, лишенные знанья,
Бродят о двух головах. Беспомощность жалкая правит B их груди заплутавшим умом, а они в изумленьи Мечутся, глухи и слепы равно, невнятные толпы,
Коими “быть ” и “не быть ” одним признаются и тем же Ине тем же, но все идет на попятную тотчас.
Нет, никогда не вынудить это: “не-сущее суще”.
Ho отврати свою мысль от сего пути изысканья,
Да не побудит тебя на него многоопытный навык Оком бесцельным глазеть, и слушать ухом шумящим,
Иязыком ощущать. Рассудимногоспорящий довод Разумом, мной приведенный. Один только путь остается,
“Есть ” гласящий; на нем - примет очень много различных,
Что нерожденным должно оно быть и негибнущим также,
Целым, единородным, бездрожньш и совершенньш.
Ине “было”оно, и не “будет”, раз ныне все сразу “Есть ”, одно, сплошное. He сыщешь ему ты рожденья.
Как, откуда взросло?Из не-сущего? Так не позволю Я ни сказать, ни помыслить: немыслимо, невыразимо Есть, что не есть. Да и что за нужда бы его побудила Позже скорее, чем раньше, начав с ничего, появляться?
Так что иль быть всегда, иль не быть никогда ему должно.
Ho и из сущего не разрешит Убеждения сила.
Кроме него самого, возникать ничему. Потому-то Правда его не пустила рождаться, ослабив оковы,
Иль погибать, но держит крепко. Решение - вот в чем:
Есть иль не есть? Так вот, решено, как и необходимо,
Путь второй отмести как немыслимый и безымянный (Ложен сей путь), а первый признать за сущий и верный.
Как может “быть потом ” то, что есть, как могло бы “быть в прошлом”?
“Было”-значит не есть, не есть, если “некогда будет”.
Так и угасло рожденье и без вести гибель пропала.
И неделимо оно, коль скоро всецело подобно:
Tym вот - не больше его ничуть, а там вот - не меньше,
Что исключило бы сплошность, но все наполнено сущим.
Ho в границах великих оков оно неподвижно,
Безначально и непрекратимо: рожденье и гибель Прочь отброшены - их отразші безошибочный довод” (*I.I41. C295-296).
28.
Что же можно извлечь из приведенного выше текста? Прежде всего, Парменид выделяет два “пути изысканья”, которые “единственно мыслить возможно” - бытие и небытие, причем относительно второго он сразу же замечает: “ибо то, чего нет, нельзя ни познать ( не удастся), ни изъяснить”. И далее: “можно лишь то говорить и мыслить, что есть”. Налицо очевидное противоречие - с одной стороны, небытие очевидно мыслится Парменидом как один из двух возможных “путей изысканья”, с другой стороны, помыслить его каким- либо образом вообще нельзя.
Попытаемся снять означенное противоречие посредством экспликации категории мышления в “возможно-парменидовом” смысле. Пусть мыслимое будет тождественно внутренне очевидному, иначе говоря, тому, что в принципе может предстать в виде образа перед моим “мысленным взором”. B этом случае я могу мысленно представить себя мыслящим как бытие, так и небытие; однако, совершенно невозможно представить себе в виде какого-то образа само небытие, потому что, по определению, оно не имеет никакого образа.
Обычно мы “видим” небытие, когда закрываем глаза, т.е. когда ничего не видим, либо пытаемся воспроизвести этот ускользающий от нас образ, представляя себе разреженный воздух, звездное небо без звезд или очень темную комнату без стен, другими словами, некое эфемерное нечто. Последнее, однако, создает лишь иллюзию восприятия небытия, на что и указывает Парменид в своем методологическом предостережении: “нет, никогда не вынудить это: “не-сущее суще””.
B данной связи представляется весьма примечательным, что проблема наглядности неоднократно поднималась и в неклассической физике XX столетия, главным образом потому, что многие новейшие физические конструкты не поддаются корректному мысленному воспроизведению в виде конкретного образа, т.е., по Пармениду, представляют собой “небытие”, аналогичное тому же корректно не представимому “круглому квадрату”. Подобная их особенность весьма затрудняет понимание содержащих их теоретических построений, которые вынужденно интерпретируются учеными как некий набор логически упорядоченных символов и только, т.е. как определенный интенсио- нал, соотнесенный с весьма неопределнным экстенсионалом.
Итак,
“Бытие можно себе представить, а небытие нет ”. Последующее философствование Парменида так или иначе связано с теоретическим синтезом корректного образа бытия. Прежде всего, античный философ определяет последнее как “нерожденное”. Действительно, если бытие порождено чем-то, то возможно представить себе процесс подобного порождения. Допустим, что бытие порождено небытием; однако представление данного акта требует предварительного представления порождающего небытия, что по определению невозможно; следовательно, бытие не может быть порождено небытием, т.к. подобного невозможно себе представить. Аналогичным образом бытие не может погибнуть, потому что в этом случае оно должно превратиться в небытие, что также непредставимо по причине изначальной непредставимости небытия.
Несколько сложнее обстоит дело с возможностью порождения этого, наличного бытия, каким-нибудь другим бытием. Однако Парменид справляется с данным затруднением посредством утверждения постулата о единстве и единственности бытия. Нельзя говорить, ЧТО B одном месте бытия больше, а в другом - меньше, “что исключило бы сплошность”; ведь для отличения одного бытия от другого они должны быть разделеньг чем-то, отличным от них обоих, т.е. небытием, а последнее невозможно, потому что непредставимо.
B результате перед нашим мысленным взором возникает некое, равномерно плотное твердое тело, “целое, единородное, бездрожное и совершенное”, которое не рождается и не гибнет, И BO всякий момент времени сохраняет тождество с самим собой, т.е. вчера было точно таким же, как и сегодня, а завтра будет точно таким же, как и вчера. He го ли это повсеместно присутствующее “ присутствование”, о котором говорит Хайдеггер?
Ha первый взгляд представляется, что так оно и есть, поскольку философствование Парменида вроде бы позволяет осуществить корректное обращение собственно метафизического утверждения
“Все есть бытие ” в концептуальную конструкцию типа:
“Бытие - это то, что есть везде ” из которой очевидно следует, что
“Бытие - это повсеместное присутствование ”.
Последнее, в свою очередь, предполагает редукцию рассматриваемых нами категориальных структур к концептуальным конструкциям типа места и размещенного, наполняемого и наполняющего. При этом бытие есть размещенное-повсеместно или наполняющее-все- паполняемое, небытие - не-размещенное-повсеместно или не- паполняющее-все-наполняемое и, наконец, ничто - повсеместно-неразмещенное или не-наполняющее-ничего-из-наполняемого.
Примечательно, что в разряд небытия у Парменида попадает все, непосредственно чувственно данное, поскольку оно конечно и потому повсеместно не размещено. K однозначному принятию эмпирической реальности, по мнению античного философа, побуждает нас лишь “многоопытный навык оком бесцельным глазеть, и слушать ухом шумящим, и языком ощущать”.
Здесь вновь намечается некоторое противоречие: ведь изначально мы постулировали, что небытие, в отличие от бытия, мысленно непредставимо; теперь же в качестве небытия следует интерпретировать тривиально представимый мысленно массив чувственно данного, что противоречит исходной идее о принципиальной непредставимости небытия.
B этой связи нам приходится осуществить очередное уточнение исходной методологической схемы, заключающееся в более пристальном и методологически строгом рассмотрении тезиса о представимости бытия и соответственно непредставимости небытия. Следует, наконец, вспомнить, что акт представления предполагает присутствие представляющего вне представляемого, и кроме того - присутствие между предсталяющим и представляемым некой отличной от них обоих третьей сущности - “медиатора”, через которую и осуществляется представление.
Для того, чтобы, например, увидеть дом, нам необходимо, как минимум, выйти из него, а затем отойти от означенного объекта на некое идеальное для его обзора расстояние, поскольку трудно рассмотреть что-либо, упираясь в него носом. Аналогичным образом бытие можно “мысленно наблюдать” только из небытия, вследствие чего перед мысленным взором Я-метанаблюдателя возникает пространственное отношение:
“Бытие-небытие-Я-наблюдатель ”, которое в говорении Я-метамыслителя очевидным образом трансформируется в следующее онтологическое утверждение:
“Бытие не есть Я-мыслитель ”.
Сказанное может быть подкреплено соответствующим отрывком из парменидовой поэмы “О природе”:
“... Ибо нет и не будет другого
Сверх бытия ничего: Судьба его приковала
Быть целокупньш, недвижным. Поэтому именем будет
Все, что приняли люди, за истину то полагая:
“Быть и не быть”, “рождаться на свет и гибнуть бесследно”, “Перемещаться”и “цвет изменять ослепительно яркий”.
Ho поскольку есть крайний предел, оно завершенно Отовсюду, подобно глыбе прекруглого Шара,
Om середины везде равносильное, ибо не больше,
Ho и не меньше вот тут должно его быть, чем вон там вот.
Ибо нет ни не-сущего, кое ему помешало б Cравным смыкаться, ни сущего, так чтобы тут его было Больше, меньше - там, раз все оно неуязвимо,
Ибо отвсюдуравно себе, однородно в границах” (*I.141. C.297). “Мысленный наблюдатель” Парменида явственно видит “крайний предел” и “глыбу прекруглого Шара”, т.е. мысленно пребы-
' 78
вает вне бытия и ощущает себя отличным от него. Ho если это самое якобы-бытие не включает в себя парменидова наблюдателя, значит, оно не есть бытие, а представляет собой всего лишь сущее-для- Парменида. Следовательно,
“Сущее не есть Я”, откуда, в частности, вытекает, что
“Сущее есть не-Я”
и
“Яестьне-сущее”.
Другими словами, все непосредственно воспринимаемое мной, а также все мыслимое мной на основании подобных восприятий следует интерпретировать как не-сущее, потому что все это и есть Я. Однако, не-сущее не существенно; следовательно, чувственно-данное, равно как и мышление о нем, не заслуживают никакого внимания: в парменидо- вом смысле ничего этого вообще нет, а “есть” только “глыба прекруг- лого Шара”, на которую наше исчезающе ничтожное Я мысленно взирает из небытия.
Таким образом, реинкарнационно внедрившись в говорение Парменида, мы обнаружили эксплицитное присутствие в нем обширного круга нововременных философских конструкций, в т.ч. элиминацию субъективного и раздвоение единого мира, на что применительно к картезианскому философствованию указывали Гуссерль и Хайдеггер.
B целом, вопреки всему тому, что говорилось выше в защиту парменидова системостроительства, мы вынуждены в конце концов констатировать, что Парменид предельно логичен и потому недостаточно последователен: утверждая немыслимость небытия, он тем самым поневоле его мыслит, самому себе при этом противореча. По существу античному философу удается настоять лишь на принципиальной несовместимости бытия и небытия, адекватно выразимой утверждением, тождественным по форме аристотелеву закону непротиворе- чия (*I.66. С.488-495):
“Неверно что нечто есть одновременно бытие и небытие”.[13]
Для того, чтобы сделать небытие реально немыслимым, необходимо нелогично помыслить его как бытие. Последнее непосредственно подводит нас ко второму фундаментальному онтологическому принципу, традиционно связываемому в истории философии с именами Левкиппа и Демокрита.
в). Принцип Левкиппа-Демокрита.
29.
Парадоксальная форма основной онтологической идеи Левкиппа заставляет нас вспомнить некоторые софизмы Евбулида, например, того же “Сидящего”: “Этот человек сидит, следовательно, он сидящий; этот человек встал и стоит, следовательно, сидящий стоит” (*I.66. C.563). Аналогично и у Левкиппа
“Небытие есть ”,
т.е. бытийствует наряду со всем прочим. Однако методологический смысл подобного высказывания весьма глубок и скорее рационален, нежели парадоксален.
Как указывает Аристотель, “Левкипп же и приятель его Демокрит учат, что элементы [ стихии] - полное и пустое, называя одно из них бытием, другое - небытием. A именно, из них полное они называли бытием, пустое же и редкое - небытием (потому-то и говорят они, что бытие нисколько не более существует, чем небытие, так как пустота не менее реальна, чем тело)” (*I.91. C.55). Последнее, в частности, дало повод Эпикуру именовать Левкиппа несуществующим, а Э.Роде - написать известную статью “Левкиппов вопрос”, в которой отрицалось существование означенного философа (*III.21.).
Эксплицируя теперь левкиппово и демокритово говорение о бытии и небытии, мы можем сформулировать следующее фундаментальное онтологическое утверждение:
“Бытие есть, и небытие есть ”, или более развернуто:
“Если нечто есть бытие, то оно есть бытие, и если нечто есть небытие, то оно также есть бытие”.[14]
Здесь, прежде всего, следует обратить внимание на то методологически значимое обстоятельство, что в системе Левкиппа-Демокрита всякое говорение необходимо сводится к говорению о бытии[15], т.е. небытия здесь реально нет, более того, оно даже не намечено, как у Парменида, потому что всякое возможное небытие, “обнаруживаемое” пами по ходу философствования, будучи внедренным в демокритовы концептуальные построения, автоматически трансформируется в некую форму бытия.
Последнее тем более примечательно, если учесть, что именно демокритов формализм оказал решающее влияние на становление классического естественнонаучного знания. “Если бы в результате какой- то мировой катастрофы все накопленные знания оказались бы уничтоженными, - писал известный американский физик Р.Фейнман, - и к грядущим поколениям живых существ перешла бы только одна фраза, то какое утверждение, составленное из наименьшего количества слов, принесло бы наибольшую информацию? Я считаю, что это - атомная гипотеза...: все тела состоят из атомов - маленьких телец, которые находятся в беспрерывном движении, притягиваются на небольшом расстоянии, но отталкиваются, если одно из них плотнее прижать к другому. B одной этой фразе ... содержится невероятное количество информации о мире, стоит лишь приложить к ней немного воображения и муть соображения” (*I.136. C.23).
Таким образом, естественнонаучное мышление исторически изначально оказывается тотально бытийственным в том смысле, что его концептуальный горизонт ограничен исключительно бытием, так м го даже бесконечное по времени познание бытия никогда не выведет нас к границам иного, т.е. небытия, однозначно ассоциирующегося здесь с ложным, неверно понятым нами бытием, вследствие чего даже парменидов вопрос о небытии трансформируется здесь в довольно нелепое, софистически излишнее утверждение. Естественным следствием подобной методологической направленности является безграничный гносеологический оптимизм классической науки, а также подчеркнуто скептическое отношение классических естествоиспытателей ко всему “сверхъестественному”, т.е. выходящему за рамки плоской материалистической бытийственности.
Попытаемся теперь эксплицировать очевидные концептуальные связи между онтологическими построениями Парменида и Демокрита. 1 Ірежде всего, парменидово бытие едино и в то же время единственно. I Іапротив, у Демокрита, будучи по-прежнему единым, оно оказывается разделенным реально-сущим небытием, и потому наличествует в ииде бесконечной совокупности отличных друг от друга “телец” - атомов.
По существу, бытие Парменида - это гигантский демокритов атом, в то время как атомы Демокрита - это множественные микроскопические аналоги перменидова бытия. Иначе говоря, Демокрит бесконечно умножает сущее, переусложняя тем самым теоретическую картину универсума, которая предстает перед нами в виде неупорядо-
М-1277 ченного хаоса перманентно перемещающихся сущностно тождественных онтологических образований.
Смысл подобного усложнения становится понятным, если учесть, что демокритова онтология, в отличие от соответствующих пармени- довых построений, не исключает категории движения, хотя в строгом смысле и не предполагает ее, поскольку ни из существования, ни из множественности атомов их перемещение друг относительно друга никак не выводится, вследствие чего у Демокрита они движутся только по прямым линиям (*I.12.), тогда как Эпикур допускает также их криволинейное движение (*II.79.), и, наконец, теоретически возможна такая ситуация, когда все атомы универсума вечно покоятся в пустоте. Последнее, в частности, заставило Ньютона прибегнуть к идее Всевышнего, сообщающего покоящемуся миру первичный импульс последующего бесконечного движения.
Вместе с тем имеется еще одно методологически важное обстоятельство, существенным образом отличающее демокритовы построения от парменидовых. Ведь если у Парменида бытие представляет собой чистый продукт чистого мышления, не сообразующийся и даже противоречащий всей совокупности чувственно-данной эмпирии, то демокритова онтология критически элиминирует далеко не все чувственное, примечательным образом селектируя налично-чувственный материал.
Дело в том, что непосредственно чувственное представление об атомах ассоциируется у нас с опосредованным - через видимые предметы - их осязанием, в то время как зрение со своими цветами, слух со своими звуками, обоняние со своими запахами и вкус со своими горечью, сладостью, кислостью и соленостью, только уводят нас в сторону от наличной реальности в гораздо более богатый и весьма чувственно яркий, но онтологически абсолютно пустой мир всевозможных психологических кажимостей. У искушенного читателя, конечно же, напрашивается очевидное возражение: а как быть с величиной и формой, необходимо присущими атомам и фиксируемыми не столько осязанием, сколько зрениемІ Ha этот счет мы находим у Демокрита принципиальную оговорку: атомы очень малы, и поэтому зрительное восприятие их величины и формы практически невозможно, вследствие чего утверждение об их наличии является в атомизме сугубо теоретическим.
Задумаемся над сказанным. По приблизительным данным современной психологической науки 80% информации о мире функционально здоровый человек получает посредством зрения, около 10% - при помощи слуха, и только 2% - благодаря осязанию. Насколько бедно и убого чисто осязательное восприятие мира мы можем судить по слепоглухонемым, например, в их сравнении со слепыми или глухими.
B этой связи весьма удивительно, почему именно такое довольно слабое и явно второстепенное человеческое чувство как осязание становится у Демокрита решающим критерием отличтшя истинного бытия OT мнимо сущего.
Причем, подобное гиперболическое преувеличение роли осязания в восприятии реальности нельзя интерпретировать как исключительно в духе специфического изобретения Демокрита, предназначенного сугубо для узкотеоретических нужд. Например, в “Евангелии от Иоанна” повествуется об апостоле Фоме, который уверовал в воскрешение Христа только вложив “персты свои в раны от гвоздей, и руку свою в ребра Его” [Иоанн. Гл.20, ст. 24-29]. A желание человека^ия- нуть себя, чтобы окончательно поверить в реальность чувственно воспринимаемого?
Возможно, “последняя тайна” демокритова материализма как то связана с процессом отличения сна от яви. Относительно слабым осязанию, обонянию и вкусу трудно проявиться и тем более удержаться в зыбком пространстве сна. Именно поэтому их наличие интерпретируется в плане безусловной реальности происходящего.
Обратимся, однако, к демокритовой пустоте или к небытию. Очевидно, что в отличие от атомов, воспринимаемых осязательно, пустота вообще не воспринимается нами, в т.ч. и не осязается. Возможно, для осуществления процесса ее восприятия нам потребовались бы какие-нибудь иные органы чувств, однако, принятие подобной гипотезы заставляет нас покинуть область философии для того, чтобы ступить на зыбкую почву т.н. ((теософии”(*ІА64.), чего, по-видимому, не следует предпринимать без крайней к тому необходимости.
B любом случае перед нами встает следующий вопрос: почему не воспринимаемая осязательно пустота интерпретируется Демокритом как сущее, а не как кажимость? Может быть, все дело в движении, и атомисты приходят к идее существования пустоты чисто теоретически, аналогично идее о наличии определенной формы и величины у атомов: ведь без пустоты невозможно движение; движение есть; следовательно, должна быть и пустота.
31.
Здесь перед нами естественным образом возникает вопрос об источнике психологической уверенности людей в феномене движения. Можно, конечно, сказать, что мы воспринимаем движущееся зрительно, но в атомистической картине мира зрение, само по себе, не есть источник достоверного эмпирического знания. Психологическая наука, равно как и наш обыденно-психологический опыт, свидетельствуют о наличии у человека особого “шестого чувства”, несколько условно именуемого чувством равновесия, которое позволяет нам непосредственно воспринимать ускоренное движение. Например, находясь в закрытой кабине лифта, человек улавливает момент начала ее движения, равно как и момент ее остановки. Аналогичным образом мы узнаем о начале движения собственного, а не противоположного поезда. Примечательно, что во сне практически невозможно испытать подобное чувство, т.е. движение там по большей части призрачно, что позволяет человеку “летать” без всякой угрозы “разбиться”.
Именно по этой причине движение можно рассматривать как нечто, чувственно самоочевидное, наряду с покоящимся бытием, т.е. неким препятствием движению. Однако, для теоретического объяснения ощущаемого нами феномена движения вовсе не обязательно прибегать к построению такой спорной концептуальной конструкции как самопротиворечивое понятие пустого. Последнее, в частности, и попытался продемонстрировать Аристотель, утверждавший в качестве одного из фундаментальных свойств природы horror vacui или боязнь пустоты (*I.10. СЛ11, 211).
По существу крупнейший синтетический ум античности до некоторой степени “примиряет” в своей системе Парменида с Демокритом, с одной стороны, допуская движение, но, с другой стороны, не допуская при этом пустоты. Перемещение мыслится Аристотелем как взаимное перетекание составляющих универсума. Например, камень приводится в движение рукой, вытесняющей его с прежнего места; воздух, вытесняемый камнем, перетекает назад, на “свободное место”, и, в свою очередь, толкает камень вперед, что вызывает новое перетекание воздуха и т.д. (*HI.15.), пока, наконец, камень не прийдет в соприкосновение с землей вследствие своего необоримого стремления K “естественному месту” (*I.74. C.15).
Конечно, против подобной схемы движения можно выдвинуть достаточно простое возражение. Дело в том, что составляющие сущее материальные объекты могут перемещаться только при условии наличия в универсуме хотя бы одного абсолютно свободного от материи места, т.е. той самой пустоты, которую по теоретическим соображениям активно отрицал Аристотель. B этой связи достаточно вспомнить хотя бы известную детскую игру “Пятнадцать” (*I.32. С.401-409): в квадрате из шестнадцати клеточек хотя бы одна должна остаться незаполненной для того, чтобы у нас появилась возможность взаимного перемещения пятнадцати костяшек, упорядочение которых и составляет суть игры.
Вместе с тем, онтологические построения Аристотеля допускают многообразные ad hoc-модификации, что делает задачу их “ окончательного” опровержения практически неразрешимой. Предположим, например, что у нас имеется цепочка из N атомов и от первого из них передается нечто второму, от второго - третьему, от третьего - четвертому и т.д.; при этом сами атомы остаются практически неподвиж- пьши. B результате мы имеем дело с т.н. квазиволновым движением(*!^. С.228-234), которое, как не трудно в этом убедиться, представляет собой определенную альтернативу классическому атомизму. Правда, бытие в этом случае не может быть “бездрожным”, что расходится с учением Парменида, предполагая внутреннюю структурность “дрожащего”; последнее, однако, особенно не смущало естествоиспытателей, предпочитавших до времени абстрагироваться от этого очевидного обстоятельства во имя получения конкретных эмпирических результатов.
B этой связи достаточно вспомнить известные историко-научные факты, частично воспроизводившиеся нами выше в совершенно ином, нежели наличествующий, контексте. Показательно, например, что вся история физики, практически до новейших времен, проходила под знаком борьбы корпускулярных и волновых представлений о природе световых явлений. Ньютону, рассматривавшему свет как поток особого рода частиц - фотонов (*I.74. С.223-228), оппонировал Гюйгенс, определивший световые явления как колебания специфической материальной среды - мирового эфира (*I.88. C.194), который, вопреки всякой логике, по своим параметрам более всего соответствовал твердому телу (*I.75. C.13). B конце концов, благодаря теоретическим открытиям Эйнштейна от этого малоудовлетворительного представления удалось отказаться (*I.75. С.26-63), и “окончательную” точку в споре “корпускулярщиков” и “волновиков” поставил JI. де Бройль, показавший, что всякая частица может быть представлена в виде т.н. волнового пакета (*I.75. С.148-160) и всякий волновой пакет может быть интерпретирован как особого рода частица (*I.75. С.148-160).
Здесь целесообразно осуществить несколько очередных философских экспликаций. To в-себе-сущее, что передается от одного физического объекта к другому, традиционно интерпретируется как энергия (*I.74. С.353-368); с другой стороны, в несколько иных контекстах можно говорить о передаче информации (*I.26.), рассматривая последнюю как отрицательную энтропию (*I.26. С.122-126), но это уже вторичные и третичные обобщения некой исходной концепции, восходящей непосредственно к Аристотелю, хотя последний понимал под энергией совсем не то, что мы имеем в виду сейчас (*I.10. С.420-422).
19 См. §6 настоящей главы.
12-1277
Если обратиться к уже цитировавшемуся ранее19 отрывку из работы Аристотеля “О возникновении и уничтожении”, TO мы легко можем заметить, что выделяемые Аристотелем “основные свойства” - теплое и холодное, влажное и сухое представляют собой нечто вторичное от осязательности, поскольку мы осязаем нечто не просто как осязаемое, но как теплое или холодное, влажное или сухое. Причем, соответствующие чувственные представления столь же зыбко и нерегулярно воспроизводятся во сне, как и само ощущение осязания.
Аналогичным образом энергия в ее современном понимании может быть истолкована как нечто вторичное относительно материальности, в то время как теплое и холодное, влажное и сухое - это специфические характеристики, присущие нашему восприятию определенных видов энергии. Иначе говоря, Аристотель использует гораздо менее абстрактную онтологическую схему, нежели Демокрит, утверждавший, что “... лишь в общем мнении существует сладкое, в мнении - горькое, в мнении - теплое, в мнении - холодное, в мнении - цвет, B действительности же существуют только атомы и пустота” (*I.91. C.60- 61). При этом движение у Аристотеля можно представить себе как перетекание энергии с одного места в другое, что, как известно, не противоречит гипотезе о кристаллической или, в более привычных терминах, квантовой (*I.75. С. 135-188) структуре реальности.
32.
Суммируем сказанное. Бытие как атом есть, прежде всего, бытие абстрактно осязаемое, в то время как континуальное ( “энергетическое”) бытие Аристотеля есть форма конкретно осязаемого бытия. Примечательно, что в последующем естествознании это отношение принципиально меняется: энергия становится производным и вследствие этого более абстрактным конструктом, нежели, например, масса и движение.
Так или иначе, осуществленная выше “наглядно-чувственная” трактовка демокритова атомизма позволяет сформулировать вопрос о возможности других, принципиально неосязательных онтологических систем. Здесь, прежде всёго, следует указать на довольно смутные, трудно адаптируемые к современному философскому говорению онтологические построения Пифагора, и в первую очередь на достаточно хорошо известное его представление о гармонии небесных сфер (*I.149. С.230-232), которое может быть интерпретировано как эксплицитное выражение специфически “слуховой” онтологии.
Действительно, область небесного представлялась для античного человека абсолютно недосягаемой, т.е. недоступной какому-либо практическому осязанию. Возможно, что именно по этой причине Аристотель и ввел в дополнение к четырем “земным” элементам - огню, воде, воздуху и земле, знаменитую пятую сущность или квинтэссенцию, наполняющую собой исключительно небесное. B этом смысле онтологическая гипотеза Пифагора гораздо менее спекулятивна: высшие сферы универсума никак нельзя осязать, но их можно слышать, ссли, конечно, в достаточной степени развить у себя определенные слуховые качества, по-видимому, чем-то родственные знаменитому “музыкальному слуху”.
Таким образом, бытие небесного оказывается у на чисто слышимым, а чистый звук - гармония - становится в пифагоровой системе аналогом демокритова атома. Последнее легко может быть обобщено па все бытие в целом, в результате чего у нас возникает специфическое, разительно отличающееся от традиционного естественнонаучного, представление о бытии как гармонии и о мире как музыке. Эта дуальная демокритовой онтология тысячелетиями как бы “тлеет” в структуре европейского говорения, будучи не в силах достаточно развернуться и последовательно самовыразиться в условиях перманентного ее подавления доминирующими в европейском сознании концептуальными формами.
Пожалуй, значительно полнее удалось развиться другой альтернативной демодритовой онтологической системе, ассоциирующейся B истории философии, прежде всего, с именем Платона. Речь идет, конечно же, о платоновом учении об идеях (*I.107. С.314-318), точнее, об эйдосах (См. *1.86. C.79 и далее), которые могут быть интерпретированы как чистые образы, лишь угадываемые нами в эмпирически наличествующем чувственномматериале.
Реинкарнационно развивая традиционные платонистические представления в квазидемокритовом духе, мы можем представить вещественное как результат “наложения” нескольких эйдосов, причем, один из них, как правило, доминирует, заставляя нас присваивать той или иной вещи закрепленное за ним имя. Примечательны в этой связи характерные для средневековой схоластической философии попытки совмещения платонизма и аристотелианства, что послужило одной из скрытых причин известной дискуссии реалистов и номиналистов о природе универсалий, точнее, об их местоположении в аристотелевом, чисто осязательном мире. Очевидно, что эйдосы и атомы, либо замещающие их у Аристотеля элементы, принципиально несовместимы в рамках последовательного онтологического говорения, и потому у наиболее последовательных, крайних номиналистов, не нашлось другого определения для универсалий, кроме как “простого сотрясения воздуха” или “звуков голоса” (*I.125. C.147).
B этом смысле маЫериалтм и идеализм могут рассматриваться как две дополнительных друг к другу онтологичбских системы, причем каждое из несовместимых говорений, будучи намеренно или случайно занесенным в структуру другого, разрушает его изнутри. B целом же историческая эволгоция визуальной онтологии до некоторой степени обратна эволюции онтологии осязательной, поскольку ее основной вектор направлен не от единства к множественности, а от множественности к единству, так что переход от совокупности эйдосов к единому суперэйдосу Я осуществляется здесь лишь в системе Фихте.
33.
Далее можно было бы дополнить структурируемый нами перечень квазидемокритовых онтологических систем “чисто вкусовыми” и “чисто обонятельными” онтологическими построениями, однако, B силу определенных исторических причин то и другое в рамках европейского говорения осталось практически невостребованным.
B этой связи представляется целесообразным сосредоточиться на экспликации основных концептуальных составляющих демокритова атомизма, перманентно осуществлявшейся на протяжении всей истории нововременного философствования - от Гассенди (*I.33.) до Маркса (*II.79.). Здесь, прежде всего, следует обратить внимание на весьма обстоятельную критику атомистических построений, осуществленную в свое время Г.В.Лейбницем (*I.83.), по-видимому, с целью перехода к более абстрактной, нежели демокритова, концептуальной конструкции, которая будет подробно рассмотрена нами чуть ниже.
Первый, наиболее очевидный из великого множества антиатоми- стических аргументов Лейбница непосредственно направлен против специфически демокритовой модификации идеи единства мира. Действительно, важнейшее теоретическое отличие демокритова бытия от демокритова небытия заключается в том, что последнее едино, тогда как первосмножественно. Иначе говоря, пустота разделяет атомы, но атомы не разделяют пустоту.
Далее Лейбниц рассуждает следующим образом. Предположим, что у нас имеются два атома треугольной формы, движущиеся навстречу друг другу. Поскольку пустота между ними не может препятствовать движению, два атома рано или поздно должны соединиться своими поверхностями, между которыми не будет никакой пустоты. Иначе говоря, два атома “слипнутся” в один, и разделить их уже не будет никакой возможности, поскольку плотность получившейся структуры тождественна плотностям двух ее прежних составляющих (*I.83. С.219-224).
Продолжая этот процесс далее до бесконечности, мы приходим к выводу, что всякое сцепление атомов должно образовывать новый атом большего размера, т.е. видимые нами тела никогда не должны были бы распадаться, чего в действительности не наблюдается. Более того, все вещи постоянно должны были бы “слипаться” как в известной сказке про золотого гуся, и вообще, через конечное время бытие, B виде одного гигантского атома, должно было бы полностью отделиться от небытия.
Сейчас мы знаем, что на достаточно малых расстояниях между атомами начинают действовать мощные силы отталкивания (*I.75. C.I88-257), тогда как на больших расстояниях преобладают силы притяжения (*I.75. C.I88-257), однако, во времена Лейбница подобные ad hoc-соображения еще не приходили в голову последовательным атомистам и они мыслили себе соединение частиц в целое посредством специфических “крючечков” и “петелек” (*I.33. С.165-166). Последнее натолкнуло Лейбница на очередной антиатомистический парадокс: он спрашивал, состоят ли “крючечки” и “петельки” из атомов, и если да, го как соединены между собой последние (*I.83. С.219-224).
B целом, имеется множество способов преодоления сформулированного выше парадокса. Например, мы можем существенно ограничить демокритово многообразие форм и размеров атомов(*І.ЗЗ. C.157- 158) и постулировать, что последние не могут быть ни пирамидальными, ни кубическими, а только шарообразными, поскольку два идеальных шара могут касаться друг друга только в одной точке и, следовательно, они не обязательно слипаются, т.к. сила сцепления бесконечно плотных тел на бесконечно малом участке вполне может оказаться конечной величиной.
C другой стороны, мы можем выдвинуть в философском плане более “чистую” идею о принципиальном неединстве демокритова мира, согласно которой атомы в своем бытии ничем иным не опосредуемы; они не могут “слиться” по причине абсолютного различия составляющей их материи, что, однако, не имеет под собой никакого рационального основания, т.к. атомы бесструктурны и в этом смысле должны считаться абсолютно тождественными друг другу.
34.
Особой остроты атомистическая тема достигает в полемике Лейбница с ньютонианцем Кларком. Последний, в частности, в своем четвертом письме к немецкому философу высказывает “решающий аргумент” в пользу атомизма, повторявшийся впоследствии практически іісеми его адептами. “Если... в материи нет совершенно твердых частиц, рассуждает Кларк, - то в универсуме вообще нет материи, ибо в этом случае, чем больше дробят тело, чтобы наконец дойти до частиц, совершенно твердых и без пор, тем более увеличивается число пор по отношению к твердой материи этого тела. Ho если невозможно посредством продолженного до бесконечности деления дойти до совершенно гнердых и свободных от пор частиц, то из этого следует, что тела состоит из одних пор, так что число пор по отношению к твердым частицам постоянно возрастает; и дальше следует, таким образом, что вообще нет материи, а это явная бессмыслица” (*I.83. C.465).
Интересно, что Лейбниц оставляет этот мощный интеллектуальный выпад своего оппонента, по существу, без отповеди. Вместо этого он сосредоточивает всю мощь своей критики на второй составляющие атомистической гипотезы, а именно, на понятии пустоты(небытия), исходя при этом из сформулированного им закона достаточного основания, согласно которому “ничто не происходит без достаточного основания к тому, что оно происходит скорее так, чем иначе” (*I.83. C.441). Между тем, по мнению Лейбница, “нет принципа, который мог бы определить отношение материи или наполненного к пустому, или пустого к наполненному... Так же обстоит дело с атомами. Какое основание можно привести для того, чтобы поставить границы природе в дальнейшем поступательном делении? Произвольные выдумки, недостойные истинной философии!” (*I.83. C.457).
Конечно, все эти соображения не лишены интереса, но они ни в коей мере не уравновешивают “решающего аргумента” Кларка. Однако, на всякую косу найдется свой камень, и на всякий “решающий аргумент” - не менее решающий контраргумент. Имелся он и в распоряжении Лейбница, но последний, в силу каких-то субъективных причин, не сумел отыскать его и продуктивно им воспользоваться.
Действительно, из элементарных физико-математических соображений следует (*I.21. C.24)[16], что неделимым может быть только бесконечно плотное тело; в противном случае более плотное образование того же объема должно содержать больше материи, нежели исследуемый объект, что предполагает наличие в последнем пустот, т.е. его делимость. Ho если атомы бесконечно плотны, то при конечном, пусть даже очень малом объеме, их масса должна быть бесконечно большой, чего на самом деле не наблюдается, т.к. видимые нами тела, якобы состоящие из этих самых атомов, по своей массе конечны.
Итак, если мы допустим бесконечную делимость материи, то в мире вообще не должно быть материи; если же мы не допускаем этого, TO в мире должно быть бесконечно много материи, точнее, бесконечно больше, чем ее имеется на самом деле. Очевидно, что для преодоления данной антиномии необходимо сформулировать нетривиальные ad hoc-допущения парадоксального характера, аналогичные наличествующему в современной ядерной физике представлению о дефекте масс, согласно которому масса атомного ядра меньше арифметической суммы масс составляющих его частиц(*І.З.). B этом случае бесконечно продолжая деление вещества, мы в пределе можем(?) получить бесконечные по массе первоэлементы универсума.
Вернемся, однако, к полемике Лейбница и Кларка. Как и всякий истинно творческий ум Лейбниц не ограничивается простым отрицанием атомизма; понимая, что теоретическая реальность “боится пус- готы” в той же мере, что и физическая, он попытался противопоставить атомистическим представлениям равнопорядковое, точнее, теоретически более мощное концептуальное построение. Речь идет о хорошо известной монадологии - одном из наиболее загадочных порождений философской мысли.
“Монада, - пишет Лейбниц, - ... есть не что иное, как простая субстанция, которая входит в состав сложных; простая, значит, не имеющая частей... A где нет частей, там нет ни протяжения, ни фигуры и невозможна делимость. Эти то монады и суть истинные атомы природы, одним словом, элементы вещей” (*I.83. C.413). Развивая свои соображения далее, немецкий философ замечает, что “в природе все наполнено. Существуют субстанции простые, действительно отделенные друг от друга своими действиями и беспрерывно изменяющие свои отношения. Всякая простая субстанция, или особая монада, являющаяся ее центром и принципом единства сложной субстанции (например, животного), окружена массой, состоящей из бесконечного множества других монад, образующих собственное тело такой центральной монады; сообразно изменениям этого тела она представляет собой как бы некого рода центр вещи, находящийся вне ее”(*І.83. С.404-405). И, наконец, Лейбниц высказывает заключительное соображение, до некоторой степени проясняющее ситуацию: “Всякая монада есть живое зеркало, наделенное внутренним действием, воспроизводящее универсум со своей особой точки зрения и упорядоченное точно гак же, как и сам универсум”(*І.83. C.405).
Иначе говоря, немецкий философ ассоциирует бытие не с какой- то конкретной формой чувственно-данного и не со всеми этими формами сразу, а исключительно с восприятием вообще, причем, предварительно обращенньш, вследствие чего бытие как воспринимаемое оказывается у него воспринимающим бытием. B результате универсум предстает перед нами в виде бесконечной совокупности отражающихся друг в друге “живых зеркал”, причем, монады - это одновременно и своеобразные “атомы жизни”, одухотворяющие собой все сущее. Последнее, в частности, позволило Лейбницу заявить, что “всякое тело чувствует все, что совершается в универсуме, так что тот, кто видит, мог бы в каждом теле прочесть, что совершается повсюду, и даже то, что совершилось или еще совершится, замечая в настоящем то, что удалено по времени и месту (*I.83. C.424). Подобная весьма спорная философская конструкция обычно определяется как гилозоистическая (*II.129. C.45).
B целом, онтологическое построение Лейбница явилось одной из первых достаточно последовательных попыток снятия картезианского раздвоения мира на сущее объективное и не-сущее субъективное посредством отождествления воспринимаемого и воспринимающего. Я вижу стол, потому что стол есть BO мне, HO и стол видит меня, потому что я есть в нем. K сожалению, монадологическая конструкция так и не была более никем развита, главным образом потому, что атомистическая онтология концептуально развертывалась в рамках классического естествознания, и это делало все альтернативные ей системы изначально ненаучными, воспринимаемыми тогдашними образованными людьми как “догматический вздор”, “знахарство”, “схоластика” и т.д..
По этой причине философствующие оказывались как бы привязанными к демокритову видению мира некими незримыми концептуальными нитями, которые, в конечном счете, рано или поздно заставляли сворачивать всякое их говорение в привычную онтологическую колею. Вместе с тем, пристальное рассмотрение атомизма позволяло выявлять в его сущностной структуре все новые и новые противоречия, наличествование которых, по идее, должно было бы побуждать европейское интеллектуальное сообщество к поиску сущностных альтернатив демокритовой онтологической парадигме. Примечательно, например, что представление о наличии некого начального уровня бытия естественным образом предполагает наличие конечного уровня, т.е. качественную конечность мира. Последнее, однако, не вполне осознавалось даже самыми последовательными материалистами.
Проиллюстрируем сказанное следующими простыми рассуждениями. Допустим, что мы складываем из неделимых демокритовых атомов некие объекты, скажем, первогоуровня. Очевидно, что отношение полного к пустому для этих объектов должно быть меньше единицы; в противном случае мы будем иметь не множество, а один единственный объект. Очевидно также, что для второго уровня означенное отношение должно быть существенно меньше, нежели для объектов первого уровня, для объектов третьего уровня - еще меньше и т.д.. Предполагая теперь наличие бесконечного числа структурных уровней во Вселенной, мы можем записать следующее:
1>Пі>П2>...>Пте=0 (19)
где m,n2,...n_ - соответствующие первому, второму и прочим структурным уровням отношения полного к пустому. Повторяя теперь соответствующие рассуждения Кларка, но только применительно не к делению, а к сложению, мы можем констатировать, что объем “пустот” по отношению к объему, заполненному атомами, постоянно возрастает, и в конце концов мы получаем сплошную пустоту с исчезающе малыми следами материи, “а это явная бессмыслица”(*І.83. C.465).
Выход из создавшейся ситуации можно усмотреть только во введении очередного ad hoc-допущения, согласно которому количество структурных уровней материи во Вселенной заведомо должно быть ограничено; в противном случае во Вселенной вообще нет материи. Иначе говоря, на каком-то этапе движения вверх по вселенской иерархии некие сложные объекты расположатся по Вселенной абсолютно равномерно, образуя, тем самым, предельный, далее не структурируемый уровень, т.е. некое целое, которое не есть часть, подобно тому, как атом в философском его понимании представляет собой часть, которая не есть целое.
Таким образом, принимая атомистическую концепцию, мы вынуждены, по сути дела, вернуться к представлениям об ограниченном в пространственном и временном отношении Вселенной, что, впрочем, вполне соответствует духу современных астрофизических построений (*I.133.).
36.
Впоследствии Кант попытался “снять” присущие классическому научному видению мира противоречия посредством своих знаменитых антиномий чистого разума (*I.60. С.404-431), в частности, постулировав принципиальную невозможность рационального выбора между атомизмом и его отрицанием, а также утверждениями о конечности и бесконечности Вселенной.
Согласно первой из кантовских антиномий, “мир имеет начало во времени н ограничен также в пространстве”(тезисХ*І60. C.404). Действительно, если бы мир не имел начала, то до сего дня должно было бы пройти бесконечное количество времени или вечность; но вечность не может пройти (день за днем); следовательно, не имей мир начала во времени, день сегодняшний никогда бы не наступил.
Чуть менее убедительной для современного философа выглядит вторая часть доказательства. Кант утверждает, что пространственно бесконечный мир должен содержать бесконечное множество конечных вещей, для восприятия которых потребовалось бы бесконечное время; но мир конечен во времени; следовательно, невозможно воспринять пространственно бесконечный мир как единое целое; следовательно, мир должен быть ограниченным в пространстве.
B обоих частях своего доказательства Кант использует знаменитую аксиому Архимеда, согласно которой любое, сколь угодно большое действительное число X всегда меньше или равно определенной сумме единиц.[17] Примечательно, что для бесконечности данная аксиома не выполняется, т.е. мы никогда не сможем перебрать бесконечное число дней, чтобы найти “сегодня”, либо бесконечное число вещей (или мест), чтобы найти определенное “это” именно “здесь”, чем Кант и воспользовался для своего доказательства. B целом, однако, оно оставляет двойственное чувство, чем-то напоминая нам “вывернутые наизнанку” апории Зенона (*III.11.).
Так или иначе, доказав тезис первой антиномии, Кант приступает к доказательству антитезиса, согласно которому, “мир не имеет начала во времени и границ в пространстве; он бесконечен и во времени, и в пространстве” (*I.60. C.405).
Действительно, если бы мир имел начало во времени, то было время, когда ничего не было; следовательно, мир должен был возникнуть из этого самого ничего; однако, из ничего ничто не возникает; следовательно, мир не имеет начала во времени. Аналогичным образом, ограниченный в пространстве мир может быть ограничен только пустым пространством, но последнее - все равно, что ничего, а ничего ничего не может ограничивать, откуда следует, что мир не имеет пространственных границ.
Здесь Кант воспользовался известным еще со времен Античности принципом “De nihilo nihiF*(*1.66. C.168) - из ничего ничего не сделаешь. Последнее утверждение смысловым образом связано со знаменитым аристотелевым принципом “Природа не терпит пустоты”, а также с многочисленными законами сохранения (энергии, материи, импульса, моментов и т.д.) (*I.3. С.17-28), что в субъективном плане делает доказательство антитезиса первой антиномии гораздо более убедительным, нежели доказательство тезиса.
Перейдем теперь к анализу второй антиномии чистого разума. Согласно тезису данной интеллектуальной конструкции, “всякая сложная субстанция в мире состоит из простых частей, и вообще существует только простое или то, что сложено из простого” (*I.60. C.410). Действительно, если устранить из сложной субстанции сложениеу то при отсутствии простого у нас вообще не останется никакой субстанции, что противоречит очевидности.
Антитезис второй антиномии, согласно которому “ни одна сложная вещь в мире не состоит из простых частей, и вообще в мире нет ничего простого” (*I.60. C.411), доказывается чуть более сложным образом, а именно - косвенно. Здесь в аргументации Канта ощущается определенное влияние Лейбница. Предположим, говорит Кант, что сложная вещь состоит из простых частей; если последние занимают какое-то пространство, то они не просты, т.к. любое пространство можно разделить на части, а вместе с ним и “заполняющую” это пространство “простую” вещь. Если же простые части сложных вещей вообще не занимают никакого пространства, то их попросту нет.
37.
Примечательно, что кантовские антиномии, в свою очередь, были “сняты” в рамках последующего неклассического естествознания, причем, сделано это было субъективно-операционалистически. C одной стороны, квантовомеханический принцип неопределенности (*II.57. С.529-535) делает операционально невозможной бесконечную дихотомию вещественного, вследствие чего наши представления о субъэле- ментарном поневоле оказываются исключительно спекулятивнотеоретическими. C другой стороны, идея гравитационного искривления пространства, точнее, риманов характер геометрии Вселенной, постулируемый общей теорией относительности (*I.15. С.381-407), не позволяет нам получить какие-либо эмпирические свидетельства о наличии в универсуме других замкнутых в себе вселенных-фридмонов, аналогичных нашему, что опять-таки превращает любые рассуждения на этот счет в схоластику и спекулятивное теоретизирование.
Завершая обсуждение второго фундаментального онтологического принципа, можно констатировать следующее. Прежде всего, современное естествознание и в первую очередь теоретическая физика - это и есть наиболее развернутый вариант демокритова или, точнее, демокритово-аристотелева осязательного говорения. Последнее, очевидно, делает любое онтологическое философствование концептуально избыточным и потому бессмысленным: к чему структурировать возможные онтологические системы, если таковая уже имеется в действительности?
C другой стороны, демокритово философствование реализует только одну из множества возможных трактовок второго фундаментального онтологического принципа. Следует ли из этого, что она концептуально превосходит платоновы или, например, пифагоровы онтологические конструкции? Вовсе нет, потому что не существует достаточно надежного критерия выбора между ними. Более того, естественнонаучное говорение оказывается онтологически внутренне эклектичным, поскольку в нем время от времени явственно обозначаются квазиплатонистические (“наглядность”) и даже квазипифагорѳвы (абстрактно-математический операционализм) компоненты.
B целом, утверждение преимущественно осязательноматериалистического видения мира в сознании современного европейского общества представляет собой феномен чисто исторический, но не логический. C таким же успехом могло бы произойти нечто иное, например, тотальное утверждение платонизма, либо пифагорианства, либо, наконец, монадологии. Однако, исторически проявившись, демокритова форма онтологического мировосприятия прочно овладела наличным концептуальным полем, и потому альтернативные системы уже не имеют места для своего “нормального” развертывания, которое было бы вполне возможно при отсутствии хорошо структурированной атомистической традиции.
Bce наше обыденное словоупотребление до такой степени “пропитано” демокритово-аристотелевым онтологизмом, что мы не можем развернуто помыслить нечто иное достаточно последовательно; образно выражаясь, почерпнутая нами из соответствующей традиции наличная “концептуальная кровь”, которую мы пытаемся “перелить” в структурируемый альтернативный “концептуальный организм”, оказывается “не той группы* и потому вместо оживления убивает.
B этом смысле всякое иное онтологическое философствование предполагает сознательное абстрагирование от большей части современного концептуального материала, иначе говоря, искусственное концептуальное ограничение, возвращающее нас в отдаленное прошлое. He это ли пытался осуществить Хайдеггер в своем говорении о земле и небе, божественных и смертных?[18]
Последнее, правда, естественным образом превращает иное онтологизирование в специфически архаичное и потому “глупое”, придавая соответствующему процессу некий пародийный Оттенок, что отчасти может быть снято реинкарнационной формой философствования, использовавшейся, например, Юнгом, писавшим от имени мистика Василида (*I.97.), а также Ницше, вложившим основные свои идеи в уста Заратустры (*II.93.).
Другим кардинальным выходом из создавшейся ситуации является обращение к какой-то иной, нежели европейская, концептуальной традиции. He этим ли объясняется пристальный интерес философствующих к восточным типам говорения: мусульманскому, индуистскому, буддистскому, зороастрийскому, конфуцианскому, принявший явственно осязаемые формы уже к началу XIX столетия?
Здесь, однако, онтологизирование в некоторых важных своих модификациях выходит далеко за рамки второго фундаментального принципа, что заставляет нас переключиться на рассмотрение других фундаментальных трактовок бытия.
г). Принцип нирваны.
38.
Следуя внутренней логике, уже явственно обозначающейся в настоящем тексте, мы можем теперь сформулировать утверждение:
“Бытия нет и небытия нет ”,
или точнее:
“Если нечто есть бытие, то оно есть небытие, и если нечто есть небытие, то оно есть небытие”.[19]
Последнее интерпретируется нами в качестве третьего фундаментального онтологического принципа и в соответствии с терминологией, используемой в работе В.В.Налимова и Ж.А.Дрогалиной “Реальностьнереального”, именуется принципом нираваны (*I.97.).
Ha первый взгляд, данное говорение отличается от рассмотренного выше демокритова только номинально, поскольку достаточно переименовать бытие в небытие, а небытие - в бытие, чтобы трансформировать третий фундаментальный онтологический принцип во второй; однако, в деятельностно-психологическом плане все оказывается гораздо сложнее.
Действительно, если я утверждаю, что бытия нет, то нет никакого смысла пытаться отыскивать его в универсуме, равно как и думать о нем, потому что любое обнаруживаемое мною бытие на самом деле является небытием, т.е. я просто ошибаюсь в его интерпретации.[20]
Отсюда - естественная ориентация на не-делание, стремление к минимизации личностного взаимодействия с универсумом, и, наконец, стремление к нирване, т.е. у к абсолютному небытию, предполагающему сознательный разрыв цепи бытийственности и окончательный выход из круга рождений и смертей. Напротив, демокритова установка ориентирует западного человека на максимальный активизм, поскольку все, к чему он прикасается, автоматически обращается в познанное бытие, перманентно раздвигая, тем самым, узкие рамки субъективного существования.
(3)
(4)
(5)
(3) (7)
(10)
(H)
(12)
B данной связи весьма примечательно приводившееся выше предостережение Парменида:
"... Эта тропа, говорю я тебе, совершенно безвестна.
Ибо то, чего нет, нельзя ни познать (не удастся), ни изъяснить... ” Взгляд в небытие пугал античного человека; отсюда впечатляющая боязнь пустоты и даже тот факт, что грекам и римлянам неведомо было число ноль, заимствованное впоследствии европейцами у индийцев через арабов (*I.43. С. 17-23). Вместе с тем, негативное нирваническое говорение фрагментарно проявляется как в античном, так и в собственно европейском контексте, что в очередной раз свидетельствует об эклектичности онтологического структурирования даже на самых высоких концептуальных уровнях.
Здесь уместно воспроизвести некоторые культурософские идеи Шпенглера, воссоздающие исторический генезис перманентно возникающего в различных культурах собственно негативного онтологизирования. “Каждой культуре присущ свой особый способ душевного угасания, - указывает философ, - и притом лишь один, с глубочайшей необходимостью следующий из всей ее жизни. Оттого буддизм, стоицизм и социализм суть морфологически равноценные исходные явления.
Я специально оговариваю буддизм, окончательный смысл которого подвергался до сих пор постоянным лжетолкованиям. Это вовсе не пуританское движение, вроде, скажем, ислама и янсенизма, не реформация, вроде дионисийского течения против аполлонизма, не новая религия, вроде религии Вед и апостола Павла, а затухающее, чисто практическое миронастроение усталых обитателей большого города, имеющих за спиной завершенную культуру и не имеющих уже никакого внутреннего будущего” (*I.163. C.543).
Действительно, онтологическое утверждение “Бытиянет”
следует интерпретировать в том смысле, что в мире нет ничего сущет- венного. Любые наши действия в подобным образом организованном универсуме оказываются изначально бессмысленными, и потому единственно рациональная личностная установка, выражающая одновременно и высшую доступную человеческому уму мудрость - это ничего- не-делание.
Восток как бы погружен в перманентное оцепенение. Взгляд нирванического человека обращен не вовне, как у европейца, а исключительно в себя. “Вспомним сидящие, “созерцающие свой пуп” статуи Будды... Буддизм отвергает всякое размышление о Боге и космические проблемы. Ero интересует только собственное Я, только устройство действительной жизни”, - указывает Шпенглер (*I.163. C.532, 543). Здесь мы сталкиваемся с очередным неосознанным обращением исходной установки картезианского философствования, причем осуществленной за многие века до Декарта. Уже не субъект, а объект элиминируется из поля философского рассмотрения, вследствие чего онтологическое сомнение направлено исключительно на ее желания и страдания, которые одни только и могут быть нами как-то упорядочены, в то время как объективно-сущее воспринимается исключительно фаталистически, как раз и навсегда установленное ничто, не подверженное никакому возможному изменению.
39.
B этой связи представляется весьма симптоматичным усиление интереса к собственно негативному онтологическому говорению со стороны европейского философствующего сообщества в XIX - XX столетиях. Шпенглер однозначно интерпретирует это как один из наиболее явственных симптомов “заката” западной цивилизации. “Сущность всякой культуры - религия; следовательно, сущность всякой цивилизации - иррелигиозность, - рассуждает он. - Это угасание живой внутренней религиозности, постепенно формирующее и наполняющее даже самую незначительную черту существования, и есть то, что в исторической картине мира предстает поворотом культуры к цивилизации, неким климариктерием культуры, ... стыком двух времен, когда душевная плодовитость известного рода людей оказывается навсегда исчерпанной, а созидание уступает место конструкции. Если понимать слово “неплодотворность” в его первоначальном смысле, то оно обозначает стопроцентную судьбу мозговых людей мировых городов, и к числу совершенно уникальных моментов исторической символики относится то, что поворот этот обнаруживается не только в угасании большого искусства, общественных форм, великих систем мысли, большого стиля вообще, но и совершенно телесно в бездетности и расовой смерти цивилизованных, отторгнутых от почвы слоев - феномен, неоднократно замеченный и оплаканный в римскую и китайскую императорскую эпоху, но неотвратимо доведенный до завершения” (*I.I63. С.546-547).
Возможны, однако, и другие, имманентные интерпретации нигилистической переориентации европейского онтологического сознания, с особой ясностью проявившиеся уже на стыке ХІХ-ХХв.в.. Концептуальное утверждение демокритова говорения, а также его последующая перманентная институализация в форме различных конструкций позитивно-научного знания (прежде всего, физического), инициировала интенсивные поиски альтернативных концептуальных полей, на которых философствование могло бы осуществляться более свободно и, тем самым, более органично, чем там, где концептуальное пространство, по словам Фихте, постепенно оказалось уже “почти застроенным” (*I.140. C.21).
Одной из наиболее известных попыток в этом роде является абсолютный пессимизм Шопенгауэра. Последний сам неоднократно указывает на очевидную связь своих онтологических построений с соответствующими формами негативного восточного говорения. Например, рассуждая о “метафизической потребности человека”, немецкий философ отмечает, что “беспокойство, которое служит постоянным источником никогда не останавливающихся часов метафизики, - это сознание, что небытие нашего мира столь же возможно, как его бытие... Более того, мы очень скоро начинаем постигать мир как нечто, небытие чего не только мыслимо, но и предпочтительнее его бытия... Таким образом, философское удивление по существу смущенное и скорбное: философия начинается, как увертюра к “Дон Жуану” с минорного аккорда” (*I.162. C.245). И тут же приводится беседа Будцы с Брахмой, в результате которой беседующие приходят к выводу, что “все в мире - одна иллюзия; нет реальности в вещах, все пусто” (*I.162. C.244).
Впрочем, философствование Шопенгауэра имеет и другой исторический аналог, органично вписавшийся в структуру европейского онтологического говорения. Речь идет о выдержанной в квазибуддисг- ском духе “Книге Екклесиаста или Проповедника” (*II.55.), большинство сквозных тем которой может быть интерпретировано откровенно в шопенгауэровском духе.
“Суета сует, сказал Екклесиаст, суета сует, - все суета! Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?.. Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, все суета и томление духа!.. И предал я сердце мое тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость; узнал, что и это - томление духа. Потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь”[ Еккл. гл.1, ст. 2-3,14,17-18].
Здесь мы в очередной раз сталкиваемся с онтологической эклектичностью, наличествующей теперь в древнееврейском религиозном говорении. B целом же всякое концептуальное образование эксплицитно содержит в себе элементы концептуально-иного, логически не совместимые с концептуально-доминирующим, причем, в особые, критические моменты онтологизирования, иное, до того безнадежно затерянное в глубинах текста, внезапно расширяется, захватывая все новые и новые концептуальные поля.
B аналогичном ключе следует интерпретировать и философствование Шопенгауэра, который мыслит по-иному не только в сугубо отрицательном смысле, т.е. не по-европейски воспроизводя соответствующие древнеиндийские и древнееврейские конструкции, а скорее позитивно, осуществляя очередной вариант чисто европейского онтологического структурирования на древнеиндийский нирванический и древнееврейский екклесиастов манер и нивелирѵя, тем самым, демокритов дух классической европейской онтологии.
40.
Высокую оценку буддизма, особенно в его сравнении с христианством, можно найти и у Ницше. “Осуждая христианство, я не хотел бы быть несправедливым по отношению к родственной религии, которая даже превосходит христианство числом своих последователей: по отношению к буддизму, - указывает философ. - ...Буддизм во сто раз реальнее христианства, - он представляет собой наследие объективной и холодной постановки проблем, он является после философского движения, продолжавшегося сотни лет; с понятием “Бог” уже было покончено, когда он явился. Буддизм есть единственная истинно позитивистская религия, встречающаяся в истории”. И далее: “В учении Будды эгоизм делается обязанностью. “Необходимо одно: как тебе освободиться от страданий”, - это положение регулирует и ограничивает всю духовную диету” (*II.91. С.645-646).
C учетом того, что сам Ницше стремится концептуально вытеснить нигилистическое говорение своей эпохи некими позитивными конструкциями, интерпретация им буддизма в качестве позитивистской религии свидетельствует об определенном концептуальном родстве его философствования с традиционными буддистскими построениями. Однако, общая пессимистическая направленность буддистского миросозерцания, практически полностью воспринятая Шопенгауэром, ослабляется здесь на чисто европейский манер.
Человек, по Ницше, не может отыскать сущее в бытии, поскольку в бытии нет сущего. Последнее, однако, становится неверным относительно небытия, где сущее необходимо есть, и чтобы обрести его, следует сознательно стремиться к гибели (*II.93. C.10). Причем, небытие у Ницше не равнозначно сущему, поскольку лишь конструктивная, сознательно спланированная коллективная смерть, т.е. рациональное самоубийство, предполагающее добровольный отказ от существования в пользу генетически-высшего сверхчеловека, придает какую-то потенциальную осмысленность наличной человеческой экзистенции. He трудно убедиться, что здесь мы имеем дело уже с совершенно иным, нежели нирваническое, говорением, которое стремится экстенсионально выйти за концептуальные рамки атомизма, не порывая окончательно с его экспансионистско-активистским духом.
Так или иначе, явственное усиление звучания эксплицитных или имплицитных нирванических концептуальных конструкций в контекс-
14-1277 те постклассического европейского философствования можно признать исторически свершившимся фактом. Ha последнее, в частности, указывает Т.Имамичи, эксплицируя общую концептуальную направленность европейского онтологического мышления XX столетия. По его мнению, “конечный вывод многих современных мыслителей - не бытие, но ничто или непостижимое...”, так что “фактически на место онтологии, изначальной темы метафизики, теперь постоянно становится нигилология. Более того, танатологическая или мориологиче- ская мысль (Morior ergo sum) процветает в кругу многих экзистенциальных философов. Смерть как принцип танатологически рассматриваемой историчности есть, без сомнения, конец жизни как некой феноменальности, и у многих философов этим обозначается предел бытия. Теперь предел бытия - это либо начало “Ничто”, либо начало Того, что “По ту сторону бытия”... Последнее есть более чем “действительно существующее”... , и это - имя Бога второй половины нашего столетия... Так на место онтологии и в противоположность нигилологии вводится метафизика как де-онтология, как супра- онтология, или, в более подходящей терминологии, метонтология как гиперонтология... Оставив онтологию, метафизика превращается теперь либо в нигилологию, либо в метонтологию” (*II.47. C.75).
41.
Завершая рассмотрение третьего фундаментального онтологического принципа, следует задаться кантовским вопросом:
- Как возможно нигилологическое философствование? Действительно, если в универсуме нет ничего сущего, то всякое философствование о нем совершенно излишне и должно решительно отвергаться наряду с прочим деланием. Здесь, однако, имеется единственное исключение, которым в свое время воспользовались античные скептики. Дело в том, что нигилологическое философствование может получить достаточное рациональное обоснование, если оно направлено против других разновидностей философствования, равно как и против всей интеллектуальной деятельности вообще.
Нечто подобное и осуществлялось в свое время посредством скептического говорения, о чем можно прочесть у Секста Эмпирика, указывавшего, в частности, что “скептическая способность( 8uvapiq) есть та, которая противопоставляет каким только возможно способом явление (фаіѵореѵоѵ) мыслимому( ѵооицеѵоѵ); отсюда, вследствие равносильности (iaocr6eveia) в противоположных вещах и речах мы приходим сначала к воздержанию от суждения ( Є7ГО%ц), а потом к невозмутимости (axapa^ia)”. И далее: “мы занимаемся изучением природы не для того, чтобы высказываться с твердой уверенностью отно-
102
сительно какой-либо догмы, определяемой изучением природы, но ради того, чтобы иметь возможность противопоставить всякому положению равносильное, и ради невозмутимости мы стремимся к изучению природы” (*I.123. C.208, 211).
B этом смысле нигилоголически окрашенным оказываются, прежде всего, критические составляющие западной философской мысли, причем квазидемокритова критика ради догмы постепенно уступает свое место критике ради критики, которая, упразднив все, должна упразднить в конечном счете и самое себя, “подобно тому как очистительные лекарства не только избавляют тело от соков, но вместе с ними выгоняются и сами” (*I.123. C.249).
Примечательно, что критико-нигилологический мотив перманентно усиливается даже в рамках позитивизма, т.е. в наибольшей степени демокритова из современных европейских типов философствования. Так, принцип полиферации, выдвигаемый П.Файерабендом, “призывает создавать и разрабатывать теории, несовместимые с принятыми точками зрения, даже если последние являются в высокой степени подтвержденными и общепризнанными (*II.139. C.420). Здесь не трудно уловить определенную концептуальную аналогию с “основным началом скепсиса”, согласно которому “всякому положению можно противопоставить другое, равное ему” (*I.123. C.209).
Суммируя сказанное, мы можем констатировать, что европейское нигилологическое философствование представляет собой перманентное самоупразднение посредством стирания концептуально- иного. Даже у скептиков атараксия достигается лишь после предварительного изнурительного труда по очищению наличного концептуального поля от всевозможных “произросших на нем” догм. B отличие от восточного человека, пребывающего как бы в концептуальной пустыне, где никакие демокритовы “шумы” не могут отвлечь его OT нир- ванического самососредоточения, западный нигилистический человек поневоле деятелен, поскольку принципиально иной тип исторически утвердившейся культурной традиции заставляет его постоянно что-то “выкорчевывать”, обесценивать, разрушать, так что чаемая атараксия постепенно приобретает здесь черты некого принципиально недостижимого идеала.
B конечном счете личностными воплощениями европейского нигилизма Оказываются не созерцатели типа Будцы, а активные разрушители: критики, воинствующие атеисты, пародисты, фальсификаторы, революционеры, серийные убийцы, скандалисты, жалобщики и т.д.. Между тем, вполне очевидно, что разрушение требует значительного усилия, и потому, без внешней энергетической подпитки, оно может поддерживать самое себя лишь весьма короткое время, относительно быстро распадаясь на отдельные локальные вспышки и затем полностью угасая.
Другими словами, стабильно-негативное должно организовываться неким сущим, наличествующим в небытии, вследствие чего акт деструктуризации якобы-сущего иного необходимо представляет собой не конечный, а всего лишь промежуточный результат нигилологи- ческого действия. Последнее, однако, связано с концептуальным преодолением третьего фундаментального онтологического принципа и с переходом к принципиально иному, четвертому типу онтологического говорения.
д). Принцип Гераклита.
42.
Итак, из всевозможных фундаментальных онтологических структур нами осталась не рассмотренной только последняя, четвертая. Объединяя парадоксальные с точки зрения формальной логики составляющие принципа Левкиппа-Демокрита и принципа нирваны, а также абстрагируясь от их нормальных с точки зрения формальной логики составляющих, мы получаем следующее весьма странное на первый взгляд утверждение:
“Бытия нет, а небытие есть ”,
или точнее:
“Если нечто есть бытие, то оно есть небытие, и если нечто есть небытие, то оно есть бытие”.[21]
Примечательно, что в формальнологическом смысле подобным образом определенные бытие и небытие оказываются тождественными друг другу,[22] т.е. принципиально не имеется никаких достоверных критериев отличения одного от другого.
Насколько нам позволяют наши историко-философские знания, мы можем утверждать, что тезис о тождестве бытия и небытия вплоть до Гегеля (*I.37.) никто не формулировал в явном виде. Вместе с тем, в эксплицитной форме мы обнаруживаем его уже у Гераклита, и чтобы окончательно убедиться в этом, достаточно привести хотя бы некоторые из широкоизвестных его утверждений:
- “Сопряжения: целое и нецелое, сходящееся - расходящееся, созвучное - несозвучное, из всего - одно, из одного - все” (*I.141. C.198- 199).
- “Одно и то же в нас - живое и мертвое, бодрствующее и спящее, молодое и старое, ибо эти [ противоположности], переменившись, суть те, а те, вновь переменившись, суть эти” (*I.141. С.213-214).
- “Бессмертные смертны, смертные бессмертны; [ одни] живут за счет смерти других, за счет жизни других умирают” (*I.I41. C.215).
- “Все, что мы видим наяву - смерть; все, что во сне - сон; < все, что по смерти, - жизнь [ ?]>“ (*I.141. C.217).
Последнее позволяет нам интерпретировать четвертый фундаментальный онтологический принцип как принцип Гераклита, хотя с исторической точки зрения это, возможно, и не вполне корректно, поскольку, тем самым, мы в существенной степени “смазываем” тот большой концептуальный путь, который был пройден европейским философским сознанием от Гераклита до Гегеля.
Примечательно, что в отличие от всех прочих фундаментальных онтологических структур, принцип Гераклита в рамках традиционной логики задается посредством тождественно-ложной формулы(*1.66. C.600),[23] в связи с чем возникает искушение попросту отбросить его, как нечто, заведомо абсурдное.
Всякий объект в гераклитовом мире одновременно и есть, и не есть, что противоречит известному аристотелеву закону непротиворе- чия. Более того, подобный аномальный тип говорения переносится Гераклитом с экзистенции на акциденции, что окончательно сливает все в некий первоначальный концептуальный хаос, где абсолютно неотличимы друг от друга живое и мертвое, бодрствующее и спящее, молодое и старое, черное и белое, одним словом, пичего ни от чего.
Столкнувшись со столь необычной формой онтологического говорения, мы прежде всего можем попытаться рассмотреть его в духе осуществляемой в настоящей работе интерпретации первой дихотомии, т.е. трансформировать принцип Гераклита в утверждение:
“Сущего нет, а не-сущее есть”.
Иначе говоря, все наполняющее наличный универсум абсолютно не существенно, что делает философствование о нем предельно пустым и бессодержательным, обесценивая, тем самым, экзистенцию индивида в подобном универсуме. C другой стороны, сущего нет, и потому его следует искать в небытии, где оно несомненно есть, т.к. об этом однозначно свидетельствует наличие в бытии не-сущего. B результате мы получаем систему метонтологического говорения, ориентирующую нас на конструктивную гибель, т.е. на сознательное преодоление границ бытия, например, в духе ницшеанского учения о грядущем сверхчеловечестве.
Конечно, гераклитова онтология может быть интерпретирована и в принципиально ином ключе. Поскольку сущего нет в бытии, а есть исключительно не-сущее, то все человеческие дела предельно обесцениваются, приобретая форму бесцельного движения вокруг одних и тех же якобы-сущностей, бессмысленной суеты, завершающейся пустой и глупой гибелью индивидов, государств, культур, человечества. He потому ли Гераклит был “плачущим философом”, противостоящим “смеющемуся” Демокриту, что он не видел для людей никакого выхода к сущему, даже через конструктивную гибель на ницшеанский манер?
43.
Дальнейшее рассмотрение гераклитова принципа потребует от нас определенной формализации, т.е. упрощения рассуждений с целью достижения предельной ясности. Прежде всего, мы будем интерпретировать бытие и небытие в виде неких множеств, содержащих в качестве своих элементов намеренно не определяемые нами, т.е. произвольные феномены. При этом не исключено, что означенные множества могут оказаться пустыми, т.е. не будут содержать в себе ни одного элемента.
Если теперь попытаться подобным “множественным” образом интерпретировать принцип Парменида, то он сведется к следующим трем утверждениям:
1.1. “Бытие непусто ”,
2.1. “Небытие непусто ”,
3.1. “Пересечение бытия с небытием пусто”.[24]
Иначе говоря, бытие и небытие в парменидовом мире абсолютно замкнуты в себе и наполнены исключительно собой, поскольку пустым оказывается только их пересечение. B экстенсионально-логическом плане парменидово мышление об экзистенции отличается от аналогичного мышления об акциденции, пожалуй, только одним: всякое отрицание акциденции содержит в себе утверждение акцидентально иного (например, не красное - это, возможно, синее или зеленое, или желтое и т.д.), в то время как отрицание бытия (небытие) не содержит в себе абсолютно никакого утверждения (инобытия). Небытие нельзя помыслить в том отношении, что невозможно структурировать составляющие его элементы в какое-либо положительное понятие, осмысленное в-себе, а не исключительно в противопоставлении его бытию. Таким образом, парменидово отрицание:
“Небытиянет”,
по существу, представляет собой не отрицание небытия как такового, а отрицание иного, нежели наличествующее, бытия.
Перейдем теперь к “множественной” интерпретации принципа Левкиппа-Демокрита. Здесь все сведется к следующим трем утверждениям:
1.2. “Бытие непусто”,
2.2. “Небытие пусто”,
3.2. “Пересечение бытия с небытием пусто”.[25]
Очевидно, что пустота небытия делает его включенным в бытие, и потому пересечение бытия с небытием парадоксальным образом оказывается непустым, содержа в себе небытие в качестве своего единственного элемента. Примечательно, что здесь возможно собственно метафизическое говорение типа:
“Bce есть бытие”, в отличие от парменидова онтологизирования, где никакие собственно метафизические утверждения не представляются принципиально возможными, поскольку все в этом случае сведется к простому умножению имен.
Обратимся теперь к принципу нирваны. “Множественным” образом его можно представить при помощи следующих утверждений:
1.3. “Бытие пусто ”,
2.3. “Небытиенепусто”,
3.3. “Пересечение бытия с небытием пусто99J0
Здесь мы сталкиваемся с включением бытия в небытие, и вновь пересечение бытия с небытием парадоксальным образом оказывается у нас непустым, т.к. в качестве своего элемента оно содержит в себе пустое бытие. Собственно метафизическое утверждение, соответствующее данному типу говорения, приобретает вид:
“Bce есть небытие ”.
Далее остается “множественным” образом интерпретировать лишь гераклитову онтологическую конструкцию. B этом случае, очевидно,
1.4. “Бытие пусто ”,
2.4. “Небытие пусто”
3.4. “Пересечение бытия с небытием пусто99.[26]
Иначе говоря, у Гераклита бытие содержится в небытии, а небытие - в бытии; пересечение же бытия с небытием содержит одновременно и бытие, и небытие, что позволяет нам сформулировать следующее собственно метафизическое утверждение:
“Все есть бытие и небытие99.
B целом же, гераклитово говорение производит впечатление абсолютно пустого. Это - говорение ни о чем, и одновременно с этим говорение обргвсем, что, впрочем, одно и то же, если следовать духу ге- раклитова концептуального построения. Последнее обстоятельство наталкивает нас на парадоксальное предположение: что если переход из бытия в инобытие возможен и уже неоднократно совершался человечеством ранее, но мы просто не в состоянии концептуально зафиксировать его, поскольку нельзя пребывать в бытии и инобытии одновременно, так что оставленное бытие воспринимается нами как небытие, а обретенное инобытие - как неоставляемое бытие.
44.
Здесь мы выходим на некий новый, принципиально иной уровень рассмотрения технологии философствования, что заставляет нас подвести некоторые промежуточные итоги исследования.
Прежде всего, нам удалось выяснить, что кризис современной философии проистекает из неудовлетворенности ею самою собой, т.е. из невозможности соответствовать установленным ею для себя критериям, которым, однако, более и менее удовлетворяет современная реальная наука. Практическое философствование вот уже в течение многих столетий характеризуется отсутствием критерия истины, предмета, метода, системы и основания; более того, сопоставление философии и науки, точнее, их разделение, осуществлявшееся в свое время позитивистами, наряду со всем прочим показало, что философствование, во- первых, бессмысленно, т.к. любому подлинно философскому утверждению экстенсионально соответствует все, что угодно, и, во-вторых, дедуктивно не упорядочиваемо.
Последнее обстоятельство заставило нас осуществить попытку дедуктивно-связного изложения отдельно взятой, в данном случае, марксистской онтологии, что позволило выявить принципиальную эклектичность данной концептуальной конструкции и индуктивно обобщить этот вывод на все философствование в целом. B конечном счете выяснилось, что для построения логически корректной онтологической системы необходимо удовольствоваться единственной категорией; в качестве таковой нами было выбрано бытие, поскольку только оно может быть интерпретировано как категория-в-себе, по определению содержащая в себе все.
Дальнейшее развитие онтологической темы привело нас к т.н. первой дихотомии, осуществление которой предусматривает вычленение сущего из бытия с последующей индуктивной его экстраполяцией на все означенное бытие, что, в свою очередь, ориентирует исследователя на четыре предельные онтологические конструкции: парменидо- ву, демокритову, нирваническую и гераклитову, каждая из которых в той или иной степени не укладывалась в прокрустово ложе традиционной логичности, порождая многочисленные парадоксы и софизмы, причем, в последнем, гераклитовом случае алогичность философского говорения становится тотальной и потому фатальной для соответствующей системы.
Что же вытекает из всего вышеизложенного? По-видимому, только одно: пытаясь рассуждать философски, т.е. о философствовании, мы незаметно стали говорить совсем о другом, а именно, о том, как некое, невесть откуда взявшееся Я-субъект, использующее неизвестно откуда заимствованную им жесткую логическую матрицу, пытается подогнать под нее свое говорение о бытии-объекте, сомневаясь только в самом бытии и в своем говорении о нем, но никак не в себе и тем более не в своей логической матрице. Например, мы представляем себе первую дихотомию как выбор единственно-сущего из множества концептуально-данного, не задумываясь при этом о том, откуда взялось это последнее и почему выбирать необходимо именно из него, а не из чего-то другого, нам пока неизвестного.
Действительно, если философствование никак невозможно рационально структурировать в рамках традиционной аристотелевой логической матрицы, то почему бы не попытаться построить новую логическую матрицу, которая допускала бы рациональное структурирование философствования?
Здесь мы подходим к ключевой теме философии последних двух столетий, а именно, к теме диалектики. Возможно ли принципиально иное рациональное мышление или всякая рациональность необходимо сводится к одному из бесчисленных вариантов логического аристоте- лизма? B целом, новейшее философствование остановилось скорее на негативном, нежели на позитивном ответе на означенный вопрос. Последнее, однако, требует более подробного рассмотрения и значительно более логизированного философского говорения, которое мы намереваемся развернуть в следующей главе.
31 Символически:
Еще по теме Критерий демаркации.:
- 4.1. Критерии качества модели 4.1 Л. Практика — критерий истинности модели
- Критерий компенсации
- Критерии принятия инвестиционных решений
- Критерии социально- экономического прогресса
- Критерии оценки благосостояния
- Определение сравнительной важности критериев
- Влияние на критерии принятия решения
- 5. Критерии оценки инвестиционных проектов.
- 4. 2. Ранжирование критериев выбора перевозчика
- Тема 8. Критерии и виды экономической эффективности инвестиций
- 7.2. Критерии экономической безопасности.
- Уменьшение значения ключевого критерия принятия решения
- Критерии оценки налоговых систем.
- 14.7. Критерии качества логистического сервиса
- 46. Взаимодействие и противоречие критериев оценки налоговой системы.
- Критерии оценки
- Критерий оптимальности демографических процессов
- Критерии FASMI
- Критерии экономической безопасности Российской Федерации