ГЛАВА 5. ТРАНЗИТИВНЫЕ МОДЕЛИ ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНОЙ ФИЛОСОФИИ
Тема: Деонтологизация синтетического a priori, положившая начало неклассическому периоду трансцендентальной философии, связана с именами Фейербаха, Шопенгауэра и Ницше. Нетавтологическое мышление истолковывается теперь уже не как логическая форма объективных синтезов, а как «воля» — природная сила, предопределяющая естественную и разумную телеологию.
Эта сила провозглашается первичной по отношению к любым логическим законам. Данная форма трансцендентальной философии оказалась весьма популярной. К примеру, философские размышления Ницше инициировали появление особого литературного жанра — немецкого философского романа, прежде всего у Т. Манна и Г. Гессе. Поскольку идеи этого этапа стали лишь базой неклассического типа мышления, изменив стандарты рациональности не только в философии и протестантском богословии, но и в культуре в целом, они не могли не претерпеть со временем существенной переработки. На этом основании данные модели трансцендентализма считаются транзитивными (переходными).Ключевые слова: Бог как родовая сущность, трансцендентальные «я», «ты», «он», «мы», «вы», «они», воля, принцип индивидуации, воля к власти, аполлоновское начало, дионисийское начало, сверхчеловек, трагический миф, автономия зла, фаустовская тема.
Антропологический трансцендентализм (Фейербах, Барт, Бубер)
Людвиг Андреас Фейербах в критике гегелевской теологии идет значительно дальше Фихте и Шеллинга. Он уже не постулирует абсолютное бытие, хотя и обращает внимание на отсутствие в гегелевской системе отсылок к запредельному логике существованию: «Формой гегелевской интуиции, как и его метода, служит исключительно время, причем пространства с его терпимостью не допускается вовсе; система Гегеля знает только подчинение и преемственность, не ведая ни координации, ни существования»[89].
В «Сущности религии» (1845) Фейербах утверждает, что разум и Бог в равной степени выступают в качестве субъектов всех высших духовных качеств.
Однако для теологии Бог является только объектом, тогда как для трансцендентальной философии разум и Бог одновременно и объект, и субъект. «Обычная теология превращает человеческую точку зрения в божественную; спекулятивная же теософия, напротив, превращает божественную точку зрения в точку зрения человека или, скорее, мыслителя»[90]. Поэтому трансцендентальная философия есть растворение теологии в антропологии. Если в религии человек осознает свою бесконечную сущность, то в трансцендентальной философии он ее постигает. В этой философии абсолютная сущность разлагается на чистую волю, чистое мышление и т.д. Но такой объект сознания по сути есть самосознание человека; мысленно созерцая абсолютное существо, человек наслаждается собственным совершенством. Осознание бесконечного оказывается постижением собственной бесконечности: «В сознании бесконечного сознание обращено на бесконечность собственного существа»[91]. Таким образом, гносеологический субъект по Фейербаху — это конкретный человек, а трансцендентальный субъект или Бог — его родовая сущность. Поэтому случайность может стать предметом трансцендентальной философии лишь в том случае, если эта философия осознает свои религиозные контексты и окончательно превратиться в антропологию.Протестантская теология возможна, таким образом, по Фейербаху, лишь в форме трансцендентальной философии, а именно как антропология — учение о родовой сущности человека. Вместе с тем в качестве нетавтологического мышления полагается уже реальный индивид. «... Фейербах, в отличие от Канта, ставил во главу философствования не человеческое познание, но целостного человека. Даже и природу, по его мнению, следует понимать лишь как «базис человека»... Так произошла антропологическая редукция — редукция бытия (6ctn) к человеческому бытию (DaSctn)»[92]. Предметом сакральной веры должен выступить человек как бесконечное «ты» всех моих интенций, т.е. тождество конкретного человека и его родовой характеристики, постигаемое в процессе «самообразования».
«Человек человеку Бог (bomo fjomtnt 5>cuS est)»,— утверждает Фейербах. «Сущность человека заключена не в нем как моральном и не в нем как мыслящем существе. Сущность человека только в общности, в единстве человека с человеком, в единстве, которое, однако, опирается только на реальность различия между я и ты»[93].В последующем подобная антропологическая интерпретация христианства окажется весьма характерной для диалектического направления немецкого протестантизма, ярким представителем которого является Карл Барт. Его фундаментальный труд — 12-томная «Церковная догматика» (1932). Отношение «я» — «ты», определяемое Бартом в качестве «социального духа», рассматривается им как божественное. По его словам, «дух, имеющий значимость перед Богом, является социальным духом». Именно благодаря отношению «я» — «ты» устраняется противоположность между Богом и человеком, вечностью и временем — одним словом, между родовыми и индивидуальными качествами человеческого бытия. Грядущее единство родовых и индивидуальных свойств человеческого духа будет обеспечено, по мнению Барта, лишь силой воскресения (2lufergtef)ung$Rraft).
Фейербаховской интерпретации религии откровения будет суждено оказать непосредственное влияние и на иудейский протестантизм, основателем которого считается Мартин Бубер. Его основные сочинения: «Я и Ты» (1922), «Хасидские книги» (1928), «Проблема человека» (1948) и др. Бубер очень высоко оценивает антропологический поворот в философии, совершенный Фейербахом, и приписывает этому мыслителю особое влияние на свою философскую систему: «Мне самому в молодости решающий толчок дал именно Фейербах»139.
Согласно Буберу, всякая философия, тем более трансцендентальная, является антропологией, которая, в свою очередь, не может не быть религиозной. В хасидизме[94], по его мнению, антропологичность религиозного мышления проявилась максимально ярко и полно. Поэтому хасидские концептуальные каркасы было бы целесообразно экстраполировать на философию трансцендентализма.
Главное допущение хасидизма — «тело выше души» — подчеркивает особую значимость сферы непосредственных человеческих контактов. Например, Бог (ЧЛК) в иудейских литургических текстах обозначается двумя буквами «юд» (иные прочтения: «жид», «ид» — русское «еврей»): [95]\ при этом подразумевается, что Бог обнаруживает себя только в диалоге двух людей (ср. с фейербаховс- ким «человек человеку Бог»). Диалог «я» — «ты» обладает божественной природой на том основании, что только посредством него вводятся все духовные предикаты. Соответственно ритуальная практика оказывается несамоценной, поскольку она напрямую зависит от живого присутствия божественного «ты» во всех наших интенциях. «Ибо милосердия (НЭП) хочу Я, а не жертвы, и богопозания (Вчл5к Л У Л) более все- сожжений» (Ошеа 6, 6; синод. Осия 6, 6),— говорит Пророк. Тем, кому открылась божественная полнота трансцендентального «ты», нет уже необходимости в тщательном следовании ритуальным правилам. Например, как отмечает Бубер, одному хасидскому мудрецу, которому по его словам открылась суть откровения со стороны «ты» Бога, принадлежит следующее изречение: «Я достиг исполнения всей Торы. Если бы меня даже продали исмаильтянам в дальние страны, где не живут евреи, и если бы в этих странах меня заставили пасти скот и если бы я даже не знал, когда суббота и когда праздники, и не имел бы ни талита, ни тфилинь, и не было бы никакой возможности исполнять заповеди,— все же я смог бы воплотить в жизнь всю Тору». На этом основании, заключает Бубер, основная задача трансцендентальной философии состоит в том, чтобы не столько описать нетавтологическое мышление как замкнутое трансцендентальное «я» (bas 3cf)), сколько в том, чтобы выявить механизмы живого диалога этого мышления с им подобными. Нетавтологическое мышление возможно, таким образом, лишь во взаимопроникновении трансцендентальных самостей. Основные типы этих самостей выводятся Бубером следующим образом.Запредельная единица трансцендентального «я» — во-мне-бытие, хотя мои тело и душа не в состоянии сущностно поглотить в себе категорию «я», а исчерпывают в своей психосоматической материи только ее локальную часть, репрезентируя ощущаемый образ этого «я». Однако известно, что часть не есть целое. А поскольку в принципе возможно необозримое множество представлений «я», то и получается, что монолитная цельность категории «я» вдребезги разбивается на миллиарды психосоматических атомов. Но если «я» всецело разлагается на мельчайшие разнящиеся части (представления людей о самости), то это уже не единичное понятие. Следовательно, целокупное «я» вовсе не существует или, в лучшем случае, полноценно себя ни в одной наличной форме являть не может, будучи трансцендентным.
Но если отсуствует всеобщее «я» (как универсальный механизм познания конкретной самости), то разумно ли говорить о действительном бытии этих мельчайших атомов-представлений, называемых, быть может ошибочно, «я»-ковостями? Исходя из этого, можно сделать вывод, что трансцендентальное «я» для своей действительной реализации предполагает наличие столь же запредельного иного как вне-меня- бытие. Таким иным, причем во всех аспектах чужим, пульсирует для меня категория трансцендентального «ты» как во-мне-иное. При этом следует учитывать, что отношению «я» — «ты» присуще вечное движение самообразования, вечный духовный поиск со стороны субъективности: «Сердце мое говорит от Тебя рСК "|^; нем. ()dlt btr Dor bctn 3Bort]: «ищите лица моего (mein 2lntlit3)»; и я буду искать лица Твоего» (Теплим 27, 8; синод. Псалтирь 26, 8). «Кто произносит ты, не имеет никакого нечто в качестве объекта. Ибо где есть одно нечто, есть и другое нечто; каждое оно граничит с другим оно. Там же, где произносится ты, нет никакого нечто. Ты безгранично»[96]. Так, Давид Псалмопевец осознает свое «я» лишь изнутри взаимодействия «я» — «ты»: «Всегда видел я пред собою СЧЗЗ?) Господа» (Теилим 16, 8; синод. Псалтирь 15, 8). Вслед за Давидом Бубер утверждает: «Я гипостазируется в результате субстантивирования отношения яп?ь/»[97]. Все духовные предикаты и родовые качества, апплицирующиеся на человеческую индивидуальность, выводятся из живой встречи с трансцендентальным «ты»: «Ибо не преисподняя славит Тебя, не смерть восхваляет Тебя, не нисшедшие в могилу уповают на истину Твою. Живой, только живой прославляет Тебя, не нисшедшие в могилу уповают на истину Твою» (Йешайау 38, 18-19; синод. Исайа 38, 18-19).
Посредством полагания «ты» объект выделяется из среды вещей и «заполняет собою небосвод». «Не то чтобы не было ничего другого, кроме него, но все другое живет в его свете»[98],— полагает Бубер. Как сказано в Писании: «В тесноте Ты давал мне простор р^ЛДГИЛ "125; нем. ФсгЬи шіф tritftet tn Qlnggt]» (Теилим4, 2; синод. Псалтирь 4, 2). Самым ярким примером все- поглащающей силы интенционального «ты» является состояние любви: «Чувства обитают в человеке, человек же обитает в своей любви. Это не метафора, а действительность: любовь не прилепляется к я так, чтобы ты было для не лишь содержанием, лишь объектом; она возникает между я и ты. Кто не знает этого, не знает самим существом своим,— не знает любви, хотя он и может принимать за нее те чувства, которые он испытывает, которыми наслаждается и которые выражает. Любовь охватывает своим воздействием весь мир. Кто пребывает в ней и смотрит сквозь нее, для того люди освобождаются от пут своей суеты; хорошие и дурные, один за другим приобретают они реальность и становятся для него ты, т.е. освобожденным, выделенным, единственным и противостоящим. ..»[99]
В процессе живого общения «я» и «ты» происходит постепенное познавательное отчуждение «ты» в мир иного как такового с образованием уже различимого другого и конституированием запредельной единицы трансцендентального «он» как для-меня-иного. Посредством отношения «я» — «он» впервые обретается предметное содержание. А благодаря движению со стороны отношения «я» — «ты» через новую взаимосвязь «я» — «он» в акте становления чувственного созерцания образуются любые последовательности эмпирических понятий. В итоге мир опыта конституируется трансцендентальной формой «я» — «он». С другой стороны, трансцендентальная форма «я» — «ты» может определять лишь мир интерсубъективных отношений, поэтому задает исключительно априорные понятия. Ведь если трансцендентальное «ты» представляет собой наивысшую качественную доопытную цельность, то трансцендентальное «он» — это уже высшая сумма качеств, т.е. определенное их количество, постигаемое на примерах опыта. Соответственно в свете интенциональ- ного «ты» возможна только субординация духовных предикатов, в свете же интенционального «он» возможна только координация духовных предикатов, устанавливаемая чисто эмпирически.
Во времени «ты» обнаруживается посредством молитвы, а в пространстве — посредством жертвоприношения; стало быть, молитва (как внутреннее чувство в кантовском смысле) является априорной формой времени, а жертвоприношение (как внешнее чувство в кантовском смысле) — априорной формой пространства: «И как молитва не совершается во времени, но время течет в молитве, жертвопринишение не совершается в пространстве, но пространство пребывает в жертве»144.
Если «я» — «ты» полагает собой природное единство, то «я» — «он» — природную разъединенность. В комплексном действии отношения «я» — «ты» и «я» — «он», сплетаясь между собой, обусловливают все смысловое содержание интеллектуального пространства родовой общины. Любой поток смыслов как явление единой божественной самости (божественного трансцендентального «я») оказывается в итоге производным от трансцендентальных «я», «ты» и «он», причем все три разновидности человеческой самости объединяет в себе интерсубъективность божественного «я». Быть трансцендентальным «я» в среде общины означает быть праведником. Поэтому каждый психосоматический индивид жаждет активного диалога с трансцендентальным «ты» Бога для открытия в себе возможности трансцендентального «я», возможности быть праведником. При этом время есть незыблемая граница человеческого «я», но оно не в силах ограничить «я» трансцендентальное, вследствие чего разница между праведниками состоит лишь в их раз- ноположенности во времени. Так, по словам хасидов, в каждом поколении живет свой Мошиах (Мессия).
Полноценное общение с божественным «ты» возможно только при условии консолидации «я»-ковых атомов в единое трансцендентальное «я» народа — трансцендентальное «мы» как святой народ: «Дом Израиля, уповай на Господа: Он наша помощь и щит» (Теилим 115, 9; синод. Псалтирь 113, 17). Далее, исходя из внутренней логики хасидизма, трансцендентальное «я» Бога конституирует трансцендентальное «вы» святого народа как во-мне-иное и трансцендентальное «они» языческих народов как для-меня-иное. Соответственно в Писании сказано: «Этот народ образовал Я для себя; он будет возвещать славу мою» (Йешайау 43, 21; синод. Исайа 43, 21), а также: «Пролей гнев Твой на народы, которые не знают Тебя, и на царства, которые имени твоего не признают» (Теилим 79,6; синод. Псалтирь 78, 6). На основании вышесказанного становится понятным крылатое изречение из каббалистической книги «Зоар»: «Израиль [трансцендентальное «мы»], Тора и Всевышний [трансцендентальное «я»] — едины».
Итак, антропологический поворот Фейербаха изменил лицо всего последующего протестантизма и всей последующей трансцендентальной философии. Если философы тождества рассматривали нетавтологическое мышление как логический комплекс, то начиная с Фейербаха под познающим субъектом стали понимать реальную природную силу, имманентную живому разумному существу. Соответственно трансцендентальные условия познания интерпретируются не как умопостигаемые сущности, но как сущности, имманентные чувственному миру. Эти сущности лишены логической природы, что ведет к иррациональной трактовке трансцендентальной философии. Именно это мы обнаруживаем у Шопенгауэра и Ницше — наиболее ярких представителей переходного трансцендентализма.
Этический трансцендентализм (Шопенгауэр)
В сочинении «Мир как воля и представление»
(1819) Артур Шопенгауэр в качестве гносеологического субъекта полагает волю. Будучи подлинным субъектом, в феноменальном мире она видит исключительно саму себя, а потому чувственный мир называется Шопенгауэром «зеркалом воли». По тем же причинам воля — это «вещь в себе», она не способна зреть саму себя и видит лишь свои проявления, что позволяет сделать вывод о ее бессознательном характере. К примеру, Эдуард Гартман в работе «Сущность мирового процесса или философия бес сознательного» (1869) провозглашает, следуя за Шопенгауэром, бессознательное (Ш Unbeimi&tc) положительным субъектом и подлинным нетавтологическим мышлением. Бессознательное, т.е. то, что не подлежит суждению, является субъектом как органической, так и мыслительной деятельности. Именно оно сортирует представления в нашем мышлении. «Все истинно априорное поставлено бессознательным и попадает в сознание только в виде результата»[100].
Артур
Шопенгауэр
Феноменальный мир существует за счет спонтанной аффектации со стороны бессознательной воли, которая обнаруживается как «воля к жизни». Формами реализации такой воли выступают время и пространство, которые, в свою очередь, привносят с собой ин- дивидуацию, т.е. раздробление единой воли в соответствии со случайными признаками. Конкретный индивид оказывается лишь аффицированным явлением воли. Вследствие этого, только воля сама по себе, а не смертные индивиды, обладает истинной реальностью.
Всякой объективации воли присуща форма настоящего, которая и выносит ее в чувственный мир. Истинный же субъект, т.е. чистая воля, пребывает вне времени и пространства, однако в настоящем он вынужден соприкасаться со своим исконным объектом — миром явлений, и под действием принципа индивидуации каким-то образом срастаться с ним. «Каждый есть нечто преходящее только в качестве явления, а как вещь в себе он вневременен, но зато лишь в качестве явления он и отличается от остальных вещей мира»[101]. В тех актах, в которых воля продолжает хотеть разнообразных сторон жизни, независимо от того, познала она их или еще нет, она утверждает только саму себя; а значит, она по-настоящему свободна. Если в классическом трансцендентализме (Кант, Гегель) под свободой воли (разума) понимали логическую мощь, то для Шопенгауэра свобода воли есть логическая беспредпосылоч- ность — она отрицает необходимость, т.е. причинность, или закон достаточного основания.
Полноценной свободой обладает только воля в себе. Например, мотивы как телеологическая причинность, свойственная чистой воле, имеют только умопостигаемый характер, т.к. они не сводятся к обычной причинности — каузальной. Сущность воли состоит в непрестанном стремлении к какой-то цели, достижение которой приносит чувство удовлетворения. Удовлетворение есть предел наслаждения, которое больше не может быть продолжено в целях реализации желания. Вот почему воля постоянно сталкивается со страданием. Телеология, названная Шопенгауэром «неизменным актом воли», составляет ее умопостигаемый характер. Этот характер не является полностью познаваемым: возможно познание лишь эмпирическиого характера, а именно, во-первых, поведения, или явления воли во времени и, во-вторых, строения тела, или явления воли в пространстве. Кроме того, возможен приобретающий характер воли, который образуется только в течение жизни.
Интеллект, по замечанию Шопенгауэра, узнает о решениях воли только a posteriori. Непознаваемость умопостигаемого характера воли, в частности, является причиной невозможности раскаяния, ведь в нем отражается изменившееся познание воли, а не она сама. Так, человек раскаивается в воле, а не в поступке. Угрызения совести есть не более чем страдание от видения своей воли, и его нельзя принимать за подлинное раскаяние. Утверждения чистой воли составляют желания, не отягощенные каким- либо познанием. Каждому разумному существу присущ эгоизм и свойственна убежденность в том, что собственная смерть есть конец мира. Ведь «каждый познающий индивид является на самом деле и сознает себя всей волей к жизни»[102]. Человек является самой совершенной объективацией воли, но в силу этого он предстает и существом, более всего обреченным на страдание. Страдание вызывается борьбой всех индивидов друг с другом, причем «несправедливость» характеризует вторжение одного в сферу утверждения воли другого. Таким образом, принцип индивидуации является главной причиной наличия в мире страданий. Этика начинается с познания, «видящего в чужом индивиде то же существо, что и в собственном»[103],— с усмотрения себя за проявлениями другого. Только так может родиться со-страдание (ЕШ*2еіЬ) — основное этическое чувство, возвращающее нас к единой для всех воле.
Ницше, продолжая размышления Шопенгауэра, помещает волю уже в жизненный горизонт истории и рассматривает ее как текучее становление воли к власти. Эта позиция может быть названа трансцендентальным «нигилизмом» в том смысле, что институты власти («центры господства») задают с необходимостью те моральные ценности, которые со временем подлежат коренной переоценке. Воля или трансцендентальный субъект, прозванный Ницше «сверхчеловеком», во-первых, определяется как высочайшая «цель» истории и, во-вторых, в должности морального законодателя сбывается на всем протяжении «воли к власти» для данных моментов настоящего.
Эстетический трансцендентализм (Ницше, Манн, Гэссе)
По убеждению Ницше, познать сущность «сверхчеловека» или чистой воли можно лишь эстетически, поскольку предмет эстетики обладает онтологическим преимуществом в сравнении с объектами других наук: этики, естествознания и т.д. «Бытие оправданно как эстетический феномен»[104]. На этом основании Фридрих Ницше разрабатывает специфическую концепцию онтологичес- Фридрих Ницше ки-эстетической ЛрЄДМЄТНОСТИ.
В соответствии с делением всех искусств на пластические и непластические (музыкальные) Ницше предлагает различать аполлонов- ское и дионисийское начала эстетической предметности. Различие между ними заключается в том, что апол- лоновскому началу соответствует «мир сновидения», когда иллюзорность художественного мира (предмета эстетики) осознается, в то время как дионисийскому началу соответствует «мир опьянения», когда иллюзорность художественного мира вовсе не осознается — художественное творение полностью захватывает зрителя, человек не ощущает дистанции с эстетической предметностью. Но аполлоновское и дионисийское начала суть не просто два «художественных мира», они также и два особых состояния человека. Так, основным принципом аполлоновского начала является «принцип индивидуации», тогда как основным принципом дионисийского — единая «воля», растворяющая в себе людей с их отличиями. «Принцип индивидуации» приносит «мудрое» познание художественной иллюзии, доставляя тем самым «наслаждение» зрителю. Следовательно, изнутри аполлоновского начала человек призван «блюсти меру, а для этого и познавать себя». Отрицание «принципа индивидуации» — сущность дионисийского начала. В этом случае имеет место потеря доверия ко всем формам познания явлений и «упоение, поднимающееся из глубины души человека, из самой его природы при сокрушении принципа индивидуации».
Если аполлоновское начало является онтологической предпосылкой всякого познания, то дионисийское есть онтологическая предпосылка изначальной связи человека с природой. Дионисийское начало, представляя собой «хмельную действительность», растворяет человека в природном бытии, делая его изоморфным природному ряду. В подражании природе сокрыт импульс самой природной энергии, импульс самодостаточного бытия эстетической предметности («искусство как дополнение и завершение бытия»). В свете аполлоновского начала процесс подражания завершается кристаллизацией природы в совокупности символических форм. Вместе с тем «подражать» можно, во-первых, миру явлений и образов, и тогда порождаются «иллюзии иллюзий» чисто аполлоновского начала, отпочковавшиеся от дионисийской глубины и составляющие «наивное» искусство (такое, как эпос), во- вторых, миру музыки, и тогда аполлоновское начало сливается с дионисийским. К примеру, в лирической поэзии и древнегреческой трагедии аполлоновское начало непосредственно надстраивается над дионисийской чистотой музыки. «Я лирика звучит из бездны бытия»150.
Дионисийское начало есть чистое становление, оно не может быть видимостью (как аполлоновское начало), т.к. предстает в том виде, каково оно есть по своей сути. Таким образом, оно есть естество. Главный же аспект аполлоновского начала — дробление (принцип ин- дивидуации, деление на субъект и объект и т.д.). Соединение аполлоновского и дионисийского начал ведет, таким образом, к «распаду естества», к состоянию, при котором природа изменяет саму себя. Отсюда совмещение обоих начал изображает природный самораспад и есть не что иное, как трагический миф, фиксирующий смену старой аполлоновской меры новой. Трагическое возникает лишь тогда, когда дух музыки открывает радость уничтожения индивида, поэтому речь героев любой трагедии более поверхностна, чем их действия.
Философско-эстетические идеи Ницше инициировали появление такого замечательного феномена мировой культуры, каким является немецкий философский роман — органический синтез художественного и философского текстов. Единственное отличие философского текста, также представляющего своеобразный литературный жанр, от такого романа состоит в форме изображения «истории идеи». Если в философском трактате экспликация и разворачивание идеи всецело подчинены некоторой логической форме выражения абстрактной мысли, то в философском романе идея раскрывается в логике человеческих характеров, судеб героев, их экзистенциальных переживаниях и размышлениях. Во многом именно тексты Ницше оказались некоторой переходной ступенью между философскими и литературными текстами. Именно Ницше стал рассматривать идею как своеобразную коммуникативную ситуацию. Например, в сочинениии «Так говорил Заратустра» (1883) идеи («старые ценности», «новые ценности», «вечное возвращение», «сверхчеловек», «последний человек» и т.д.) — это прежде всего конкретные встречи, диалоги Заратустры с вещами и людьми. Не случайно Т. Манн и Г. Гессе — крупнейшие представители жанра философского романа — непосредственно обращаются к творческому наследию Ницше, хотя идеи, имплицитно отразившиеся в творчестве Манна, принадлежат скорее Канту, в то время как у Гессе — Гегелю.
Каковы основания столь тесного сближения идейного содержания художественной литературы и философии? В свое время Генрих Гейне писал о том, что в Германии «философия стала национальным делом», при этом произошло совмещение теологического и философского знания: «Со времен Лютера перестали различать истину теологическую и философскую»[105]. На выходе этого процесса, некогда заложенного протестантским движением, немецкая культура стала на удивление симметричной: одни феномены культуры с легкостью могли быть переведены на язык других феноменов. Представителем же, атомом, этой культуры явился «немецкий человек», или, по словам того же Гейне, «абсолютный человек, в котором нераздельны дух и материя»[106] (ср. с понятием трансцендентальный субъект). Итак, своеобразие немецкого философского романа обусловлено уже самой возможностью перевода философии на язык литературы, которую предоставила постлютеровская культура. Принципиально общее мыслительное содержание с философскими текстами, такая же, по содержанию, экспликация и такое же разворачивание идей — это и есть узкий критерий выделения жанра чисто немецкого философского романа.
Правомерность подобной характеристики жанра можно подтвердить на примере «Доктора Фаустуса» (1947) — центрального произведения Томаса Манна. Прототипически в качестве ключевых моментов сюжета романа Манн использует действительные события из жизни Ницше, начиная с музыкального призвания Адриана Леверкюна и вплоть до его трагического конца, обусловленного философскими идеями Ницше. Следуя Ницше, Манн соглашается с тем, что трагическая судьба есть оплотнившаяся в мифе музыка. «Способность музыки рождать миф... это как раз миф трагический, миф, говорящий языком аллегории о дионисийском познании, т.е. о таком познании эстетического закона, которое, уничтожая конкретных индивидов, растворяет нас в единой природе»[107]. Иными словами, трагедия Леверкюна изначально присутствует в самом факте его призвания. Нарастание и раскрытие его музыкального таланта неминуемо должно было сопровождаться становлением трагического мифа. Трагический характер мифа определяется тем, что в нем отражается болезненный процесс радикальной смены старой «аполлоновской меры» (старого эстетического закона) на новую,— в итоге изображается «распад естества». Эта идея «самораспада естества», его само- изменения, идея перехода от одной «аполлоновской меры» через «дионисийское начало» к другой, у позднего Ницше получила название «вечного возвращения». Итак, общее философско-эстетическое положение о единстве музыки, мифа и трагедии, почерпнутое у молодого Ницше, стало основным мировоззренческим конститутивным принципом «Доктора Фаустуса».
Однако при этом следует учитывать, и в этом заключается конструктивная особеность философского романа, что идеи Ницше оказались только внешним контекстом произведения Манна, повлиявшие скорее только на характер развития сюжетной линии и литературную форму. Развитие же ментальной составляющей образа главного героя увязывается Манном с тезисом, что «музыка» и «богословие» (в немецкой культуре богословием называлась философия, а философией — богословие) являются «родственными сферами». Этот тезис коррелирует с признанием ранним Ницше «таинственного единства немецкой музыки и немецкой философии». Музыкальное «образование» Леверкюна сопровождалось «образованием» философским, начала которого были посеяны еще его отцом. Прямая же связь леверкюновской музыки (ее реальный прототип — музыка Шенберга) и его теологических убеждений, его особой моральной позиции, обнаруживается в университете, когда Леверкюн с особым интересом слушает лекции приват-доцента Шлеп- фуса. «Богословие этого мэтра больше напоминало «демонологию»... Он, если можно так выразиться, диалектически включал кощунственное отрицание в самое понятие божественного, преисподнюю — в эмпиреи и признавал нечестивость неотъемлемым спутником святости, а святость — предметом неустанного сатанинского искушения, почти непреодолимым призывом к осквернению святыни»[108]. На этом этапе Ле- веркюн воплощает в себе идеал чистого разума (ср. трансцендентальный субъект), лекции Шлепфу- са — пока только пример интеллектуальной игры; такая же игра — изучение, под руководством Кречмара, бетховенской композиции.
Однако любое чистое сверхчеловеческое знание напоминает мудрость змеи-искусительницы, мудрость «маленькой приват-доцентки, за 6 тысяч лет до рождения Гегеля излагавшей всю гегелеву философию»[109]. В чем же заключается получившее впоследствии свое развитие особое теологическое убеждение Леверкю- на? Для ответа на вопрос необходимо вспомнить одно противоречие этической системы Канта, связанное с понятием радикального зла. Моральный закон выводится не из какого-либо предмета воли, а — в соответствии с кантовским требованием автономии морали — из самой «воли», т.е. из трансцендентального субъекта, из чистого разума. По причине нравственной само- тождественности идеального субъекта все моральное поведение сводится исключительно к императиву, согласно которому необходимо поступать, исходя из максимы своей чистой воли, таким образом, чтобы она мыслилась для себя вечным законом. Ницше развивает мысль Канта следующим образом. Всяческое долженствование, прививаемое от чего-то внешнего по отношению к воле, иначе говоря, как бы наследуемое от «Духа Тяжести» (дьявола), запечатлевает себя в тяжелых словах «добро» и «зло» и отныне должно быть заменено на положительное «хотение» трансцендентального субъекта, который только и обладает действительным знанием (волением) добра и зла.
Свобода «сверхчеловека» продуцирует из себя любую мораль и тем самым делает, благодаря императиву, субъективный поступок необходимым. Такая свобода есть любовь к самому себе, но эта любовь открывается перед миром лишь в качестве голого разума чистого субъекта, который принуждает быть «мыслимым всему сущему». Итак, тотальное доверие чистому разуму, чистой интеллектуальной игре таит в себе семя радикального зла, на что и обратил внимание Кант. Ведь добродетель (следование императивам чистого разума или «сверхчеловека») практически никогда не совпадает со счастьем. Между ощущением счастья и состоянием внутреннего бытия, достойным того, чтобы его испытать, зияет тьма, источающая в мир всяческое зло, поэтому выполнение требований долга всегда соприкасается с прямой зависимостью от природного стремления к счастью (от неморального мотива). Иными словами, изначальное отчуждение заслуженного воздаяния от морального поведения обращает автономию морали в автономию зла. Соответственно любое знание (от начала несчастное) произрастает лишь из союза со злой совестью (нежеланием быть счастливым): по словам Ницше, «для лучшего в Сверхчеловеке необходимо самое злое», ибо только «последние люди» могут лепетать о том, что они «открыли счастье». Оправдание злой воли «сверхчеловека» возможно лишь благодаря признанию в качестве факта его реального бытия, помимо присущего ему логического схематизма, некоторой телесности, как раз и выражающей желание быть счастливым.
Леверкюн впервые «напустил» на себя радикальное зло, посетив публичный дом, куда его завел рассыльный, «здорово похожий на Шлепфуса». Этап интеллектуальных игр только подготовил Адриана, очистив его от всего человеческого. «Высокомерие духа болезненно столкнулось с бездушным инстинктом. Адриан не мог не вернуться туда, куда звал его обманщик». Другими словами, идеальный субъект (Цейт- блом, автор повествования, называет Леверкюна чуть ли не святым) сталкивается с животным желанием быть счастливым, впервые он сталкивается с неморальным мотивом, чтобы навсегда затем оттолкнуть его от себя. Но теперь, идя на поводу этого мотива, он разыскивает «Эсмеральду» и, отклоняя ее же предостережения, заболевает венерическим менингитом. Так Леверкюн получает «хмельную инъекцию», нарушая субординацию между моральными и неморальными мотивами, радикальное зло («союз с дьяволом») полностью овладевает душой и телом Адриана. По определению Канта, если субъект принимает неморальные мотивы («мотивы чувственности») в свою максиму как сами по себе достаточные для определения произвола (позитивного хотения чистой воли), не обращая внимания на моральный закон, существующий в нем, то он будет радикально злым. Нарушение субординации мотивов, при котором неморальный мотив делается условием мотива морального, и выражает состояние такого радикального зла. Отныне у Леверкюна переворачиваются все ценности, «целомудрие теперь идет не от этики чистоты, а от патетики скверны»[110]. «Тот, кому от природы дано якшаться с искусителем, всегда не в ладу с людскими чувствами, его всегда подмывает смеяться, когда другие плачут, и плакать, когда они смеются»[111].
Дьявол запретил Леверкюну то, что не является ни моральным, ни неморальным мотивом. Благодаря этому чувству Адриан мог бы из ледяного чистого субъекта вновь стать человеком, в этом случае радикальное зло должно было бы его оставить. Итак, по Манну, радикальное зло пребывает там, где действует идеальный субъект. Осознание этого тезиса и явилось теологическим убеждением Леверкюна. Именно этот тезис оказался ключевым для понимания феномена леверкюновской музыки, ее «квазицерков- ный», «культовый» характер — специфическое отражение извращенной субординации радикально злой воли. Музыкальные произведения «Чудеса Вселенной», «21pocalt)pStS cum figurus», «Плач доктора Фаустуса» — все это яркие свидетельства «союза с дьяволом». Например, в «Апокалипсисе» диссонанс выражает все высшее, благочестивое, духовное, тогда как гармоническое — мир ада, толкуемый как мир банальности и общепринятости (такое же толкование добра и зла как «тяжелых слов» у Ницше). Музыка Леверкюна соединяет «кровавое варварство» с «бескровной интеллектуальностью», т.е. постоянно вводит в горизонт чистого субъекта неправильно субординированные неморальные мотивы.
Жизнь Леверкюна Манн, устами Цейтблома, называет «обобщением отечественного национального опыта». Любопытно, что дьявол говорит о себе на страницах произведения как о «природном немце» с характером космополита. Только немцы обладают, по мысли Манна, божественно глубоким содержанием и дьявольски точной формой одновременно. «У европейцев есть форма, у русских — содержание, а у немцев — и то, и другое»,— говорит один из героев произведения. Особый параллелизм судьбы Германии в период второй мировой войны и творческой жизни Леверкюна не случаен. («Фаустовская воля к власти», т.е. радикальное зло немецкой культуры — это, по мнению Шпенглера, страшная «воля к мировому господству в военном, хозяйственном и интеллектуальном смысле»[112].) Идея «немецкой Европы», проистекающая из Лекверкюнова «одиночества», сверхчеловеческого интеллектуализма немецкого духа, есть особым образом трактуемый «космополитизм», а именно желание слиться с Европой через ее подчинение — это как раз тот «космополитизм», который приписывает себе с долей иронии дьявол и который относится к Леверкюну.
Трагический конец Адриана следует интерпретировать исходя из поражения Германии в войне. «Все, что жило на немецкой земле, отныне вызывает дрожь отвращения, служит примером беспросветного зла»159. Рациональное утверждение, что власть должна принадлежать «целому» или, другими словами, что противоположностью буржуазной культуре и ее сменой является коллектив, не способно приносить плоды, т.к. в одночасье рожденный радикально злой идеальный субъект обречен на исчезновение. В «Докторе Фаустусе», кстати, идею о высшей миссии «коллектива» с явно национал-социалистическим смыслом поддерживают, помимо Леверкюна, также Фог- лер, Унруэ, Хольцшуэр, Брейзахер и др.— «люди науки, ученые, профессора»[113]. Итак, фаустовская тема как тема радикального зла представляет собой основную идею, которую эксплицирует и разворачивает Манн в «Докторе Фаустусе».
Гегелевская трактовка данной темы имплицитно присутствует в «Игре в бисер» (1943) Германа Гессе. Здесь демонстрируется не столько особая историософская концепция, сколько ее фаустовские корреляты. В частности, поднимается тема интеллектуальной самодостаточности человека, который своей единственной целью полагает трансляцию знания и видит в этом свой долг, свою высшую миссию, хотя такая деятельность и не приносит ему земного счастья. Данная самодостаточность представляется Гессе особым национальным предназначением немцев. «Идея немецкой национальности не «национальный эгоизм», она базируется скорее на «этическом чувстве долга»[114]. Вместе с тем исторический процесс истолковывается как пребывающее в вечном становлении соединение истории «духа» (гегелевская категория, наиболее часто употребимая Гессе) с политической историей, т.е. как особое единство мирской и духовной составляющих исторического процесса. Ведь только этим единством обеспечивается историческая трансляция всех свершений «духа».
Повествование в произведении посвящено главным образом Косталии — замкнутому сообществу, которое представляет собой особый образовательный институт, единственной своей целью имеющий поддержание и сохранение традиций мировой культуры, т.е. «истории духа». Поэтому этот вымышленный Гессе институт напоминает платоновскую модель идеального полиса, все члены которого занимаются исключительно «теоретическим созерцанием». Каждый кос- тал иец убежден в том, что духовный срез истории не совпадает с историей политической. Например, историк бенедиктинского ордена отец Иаков говорит Йозефу Кнехту, главному герою романа, что косталийцы создали себе «дистиллированную мировую историю», у которой «нет крови и нет действительности»,— это исключительно духовная история, для которой существует только «вечное, плоское математическое настоящее».
Такая дистиллированная история репрезентируется посредством особой интеллектуальной процедуры, называемой «игрой в бисер». Примером подобной игры может служить музицирование магистра музыки с маленьким Йозефом, когда с каждым разом добавлялся новый голос, обогащающий мелодию новыми оттенками. Эта процедура, протекающая по музыкальным и математическим правилам, имманентным образом открывает «свободу духа», показывая исторические этапы его самообразования. Главная особенность «игры в бисер» — сближение науки и искусства, гуманитарного и естественнонаучного знания. Игра строится на базе особого универсального языка, вбирающего в себя абсолютно все грамматики: философские, математические, художественные. «Эти правила, язык знаков и грамматика Игры, представляют собой некую разновидность высокоразвитого тайного языка, в котором участвуют самые разные науки и искусства, но прежде всего математика и музыка (или музыковедение), и который способен выразить и соотнести содержание и выводы чуть ли не всех наук»[115].
Посредством «игры в бисер» отображаются возможности эволюции всякого научного знания, а также история искусства и религии. В игровую партию условных знаков можно привлекать, наравне с математическими формулами или мелодией Моцарта, места из Библии или из литургических текстов. При этом игра не только охватывает все культурные памятники, но и определенным образом их упорядочивает, раскрывая истинную цель мирового процесса. На этом основании ее можно назвать гегелевским «абсолютным духом». «Подобно тому, как религиозные мыслители прежних времен представляли себе жизнь тварей живых дорогой к Богу и только в божественном единстве усматривали полную завершенность многообразного мира явлений,— примерно так же фигуры и формулы Игры, строившиеся, музицировавшие и философствовавшие на всемирном, питаемом всеми искусствами и науками языке, устремлялись, играя, к совершенству, к чистому бытию, к сбывшейся целиком действительности»[116]. Духовная история отображена в «игре в бисер» изоморфным образом.
Поскольку предполагалось, что в Косталии индивидуальное сознание становится абстрактно всеобщим (в человеке проявляется «абсолютный дух»), институты частной собственности и брака там упразднены. Жесткая иерархия Косталии соответствует этапам растворения индивидуумов во всеобщем «духе». Однако Йозефу Кнехту открывается иной путь к истине.
Первый этап биографии Йозефа Кнехта связан с принятием косталийских ценностей. Кнехт поднимается по ступенькам «образования» и становится в итоге «магистром игры» (^agtgter 2ubt). Второй этап ознаменован встречей с бенедиктинцем Иаковом, который обучает Йозефа новому взгляду на исторический процесс. По мнению отца Иакова, на реальную историю нельзя смотреть как на математический порядок «абсолютного духа». «Заниматься историей — значит погружаться в хаос и все же сохранять веру в порядок и смысл. Это очень серьезная задача... и, быть может, трагическая»164. Трагизм истории заключен главным образом в том, что она не возникает без участия «греховного мира эгоизма и страстей». Однако в подлинных творениях духа все-таки содержится не столько его объективация, сколько его освобождение — освобождение от динамики страстей. Таким образом, целесообразно говорить о становлении в истории не «абсолютного духа», а «объективного духа», т.е. различных конгрегаций. Конгрегации, говоря словами Гессе,— «очень долговечные организации, где пытаются собирать, воспитывать и переделывать людей на основе их умственных и душевных качеств, воспитанием, а не евгеникой, с помощью духа, а не с помощью крови превращая их в аристократию, способную и служить, и властвовать»165 . Акцент в философии истории именно на социальных институтах, выполняющих роль конденсаторов духовных ценностей, впервые был сделан Вильгельмом Дильтеем, называвшим совокупность таких институтов вслед за Гегелем «объективным духом».
Там же.— С. 190.
165 _ ^
На третьем этапе Кнехт покидает Косталию. Этот шаг связан с его стремлением устранить разрыв между мирской и духовной жизнью. Став частным учителем, единство культурной и политической истории он начинает теперь истолковывать как деятельность индивидуума по трансляции знания. Данная деятельность определяется как «прорыв из конечности в бесконечное». В этом противостоянии оторванной от жизни косталийской образованности Йозеф и обретает подлинный смысл образования, хотя в итоге трагически погибает.
Отступления в область литературы были проделаны нами для того, чтобы показать посленицшевскую динамику немецкой протестантской культуры — специфическую трансформацию (инициированную антропологическим поворотом) трансцендентальной сверхфилософии и трансцендентальной сверхкультуры, необозримое сооружение которых открывается в фаустовской теме, в теме голого интеллектуализма или долга перед разумом.
Усмотрение в трансцендентальном протестантизме за трансцендентальными категориями некоего объективного значения вызвало, как мы помним, ак- сиологизацию трансцендентальной философии. С другой стороны, эстетическая релятивизация этих категорий Ницше привела к самоотрицанию трансцендентального метода. «Место «автономии разума» заступил произвол «сверхчеловека» — вот путь, каким XIX в. пришел от Канта к Ницше. Этим определяется и задача будущего. Релятивизм — это отставка философии и ее смерть. Поэтому она может продолжить существовать лишь как учение об общеобязательных ценностях»[117]. Единственным правомерным продолжением трансцендентальной философии, таким образом, оказывается теория ценностей, предложенная баденской школой неокантианства. Только в контексте этого направления оказалось возможным продолжить борьбу с «натурализмом просвещения», начатую когда-то Кантом, Фихте и Гегелем. Это стало побуждением к обоснованию нового типа философского знания, а именно представленного как философия истории.
Контрольные вопросы
• Почему трансцендентальная философия является, по Фейербаху, антропологией?
• Как Бубер выводит следующие понятия: трансцендентальное «я», трансцендентальное «ты», трансцендентальное «он», трансцендентальное «вы», трансцендентальное «они»? Какие библейские аналоги имеют эти понятия?
• Что такое воля к жизни? Почему она бессознательна? Как различает Шопенгауэр волю в качестве вещи в себе и волю в качестве явления?
• Каким образом трактуется эстетическая предметность у Ницше? Какая роль отведена в этой трактовке понятиям аполлоновское и дионисийское начала? Что представляет собой трагический миф?
• Что такое радикальное зло и автономия зла? Как эти понятия истолковывает Ницше?
• Как фаустовская тема отразилась в произведениях Т. Манна и Г. Гессе? Как ими понимается трансцендентальный субъект?
Еще по теме ГЛАВА 5. ТРАНЗИТИВНЫЕ МОДЕЛИ ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНОЙ ФИЛОСОФИИ:
- Шуман А.Н.. Трансцендентальная философия. - Мн.,2002. - 416 с., 2002
- Глава 1. Функции государства в транзитивной экономике
- Глава 23. Изучение теневых отношений в российской транзитивной экономике
- 6.2. Философия роль философии в жизни человека и общества; исторические типы философии; человек во Вселенной; философская; религиозная и научная картина мира; природа человека и смысл его существования
- Философия средневековья, как «философия - служанка богословия».
- Возникновение философии и ее исторические типы. Генезис философии
- 10.2. Философия человечество перед лицом глобальных проблем; проблемы и перспективы современной цивилизации; футуролвгическая и прогностическая функции философии; соотношение научно-технического, социально-экономического, духовного прогресса в современную эпоху; футурология о перспективах развития
- Транзитивная экономика. Сравнительный анализ экономических систем. Взаимосвязь экономических систем и форм хозяйства.
- 7.2. Философия Познание как форма активной интеллектуальной деятельности человека; роль философии в формировании научного знания; методы научного познания; методы эмпирического и теоретического исследований; роль практики в познании; знание и вера
- 6.2. Философия
- 4.2. Регулирование эволюции национальной экономики на базе вычислимой модели общего равновесия с сектором знаний 4.2.1. Описание модели, параметрическая идентификации и ретроспективный прогноз Агенты модели